Жива ли мать — страница 22 из 30


Прошли ли в этом доме, в этом саду ее, что называется, лучшие дни? Какая же она, должно быть, была молодая.


Я выкопала уже огромную яму, а землю складываю в кучки за спиной, в окнах фру Бенсен темно, фру Бенсен спит – в постели или в земле, я копаю не слишком рьяно, но жизнь делается острее, пока я копаю, вдыхая запах почвы, запах зимней сентябрьской земли возле гаража моего детства, незаконно копаю на участке фру Бенсен, мертвой или живой, копаю, словно избавляясь от земли, выбрасывая за спину землю моего детства, копаю, пока мир погрузился в затишье, а дом, где я когда-то жила, лежит в темноте, и дома, в которых жили Арнесен и Буберг, темные, я выкапываю темную землю, и чем глубже копаю, тем темнее она становится, и я хочу добраться до края этой темноты, но дышу спокойно, потому что сейчас торопиться некуда, я вскармливаю великую ночь, копаю, открыв рот, а потом железный половник издает такой звук, словно ударился о металл, я стряхиваю с себя темноту, и все вокруг словно озаряется светом.


Я откладываю в сторону долото и половник, снимаю варежки и руками, бережно, будто археолог, отряхиваю землю с крышки, похожей на ту, что бывает на ящичках от сигар. Я оттираю с него губкой землю, подковырнув долотом, вытаскиваю его из ямы, заворачиваю в наволочку и вместе с инструментами убираю в рюкзак, а после выхожу через ворота, в окнах темно, я иду к детскому садику, на месте которого когда-то был каток, вызываю такси, и оно увозит меня домой.


Когда я отпираю дверь, часы показывают 01:30, фьорд темный, я рада, что живу так высоко. Я подхожу к рабочему столу, зажигаю лампу, сажусь и со странным благоговением достаю из наволочки сундучок, замочек приходится взломать. Сверху лежит рисунок, который я нарисовала в то воскресенье, когда мать заболела, он пожелтел, но линии на удивление четкие, меня вдруг захлестывают чувства к нам обеим, изображение на рисунке огромное, матери словно не хватает этого листа бумаги, все из-за волос, но лицо худое, и голодное, и тоскующее, руки длинные и опущенные. Тогда лицо у матери перекосилось и она, показав на рисунок, воскликнула: «Это ты!»

Я думала, будто нарисовала мать, но нарисовала сама себя, я полагала, будто изучаю мать, а изучала сама себя, неужели карандаши приближали меня не к матери и не к ее миру, а к моему собственному? Разумеется, мысль была не новая, однако она вдруг обрела отчетливость и нависла надо мной, получается, я не смогу приблизиться к другим, никогда? Под ним лежат четыре картинки для разбойников, с перерисованными открыточными и мультяшными принцессами, на одной из картинок нарисован «пузырь» со значками, похожими на ругательства из мультика про Дональда, шифр, ключ к которому я забыла. Под ними – дневник, в котором исписана только первая страница, неожиданно уверенным почерком: «Сегодня мать спросила, почему я так странно кашляю, когда я делала уроки. Я не смогла объяснить. Она рассердилась. Перед сном я сама попыталась понять. Наверное, потому что горло расположено между головой и сердцем. И когда я делаю уроки, сердце не чувствуется. Поэтому я запираю горло, чтобы сердце не запрыгнуло в голову. Но если я скажу это матери, она скажет, что я глупая». Значит, вот что мать прочитала как-то раз с утра, когда я была в школе? Но ведь ничего особо страшного тут нет? А может, это как раз самое страшное и есть, потому что мать тоже запирала горло, поэтому дневник и понадобилось закопать вместе с желтым портсигаром Partagas Club 10, принадлежавшим еще дедушке, маминому отцу! А ведь это я забыла, или намеренно вытеснила, или не желала понимать. Дедушка курил сигариллы Partagas Club 10, когда приезжал к нам, изредка, потому что он был пьяница, так отец говорил, потому что дедушка напивался, и его отправляли домой в такси, отец каждый раз повторял, что это в последний раз, и жаловался на запах сигарилл, который надолго поселялся в доме, и тем не менее через год дедушка возвращался, и я боялась все так же, как и годом ранее, – запаха сигарилл, такого неприятного отцу, матери, отводящей глаза, материнского стыда, потому что дедушка напивался так же, как и за год до этого, и его приходилось отправлять домой на такси, больше никогда, – говорил отец, и еще что у дедушки что-то спрятано в кармане, я думала, что это пистолет. Однажды, когда дедушку в очередной раз отправили домой на такси – наверное, было Рождество, иначе с чего бы ему к нам приезжать, тетя Грета рассказала мне, что во время войны дедушка ходил в море и с ним случилось много всякого плохого, дедушка пьет, потому что ему так проще «нести свою ношу», – так она говорила, это все оттого, что дедушка во время войны ходил в море, а у бабушки были больные легкие, вот поэтому мать выросла у дяди Хокона в Хамаре. На коленях у меня лежит желтый портсигар от сигарилл Partagas Club 10, и я осознаю, что у матери тоже было детство.


Первая песня, которую я услышала, был плач матери возле моей колыбели.


В портсигаре лежали клочки бумаги с буквами, которых я тогда не понимала, они по-прежнему отчетливые, я высыпаю их на стол и пересчитываю, шестнадцать клочков, я складываю их вместе, получается разорванный билет в Йеллоустон, Монтана.


Мать купила билет в один конец до Йеллоустона, Монтана, зачем? Отец нашёл билет и порвал его, мать заболела и не смогла пойти на лыжах? Мать гладила белье. Сколько же она, должно быть, перегладила за все эти годы. В нашем желтом доме пряталось немало тайн, я это замечала, и мать замечала, но мы зажмуривались, потому что не знали, что делать с увиденным, даже если осмелимся посмотреть на него: открой мы глаза, облеки в слова увиденное – и пузырь лопнул бы, а что вытекло бы из него, мы не знаем, но, скорее всего, оно заляпало бы ковер на полу и кому-то пришлось бы опускаться на колени и отчищать его. Матери.


Я встаю в семь, но звоню только в девять. Она не отвечает. Я звоню с номера, который не определяется, она не берет трубку, она догадывается, что это я. Мне надо написать ей письмо?

Дорогая мама?

Говорят, старики лучше помнят случившееся давно, а не то, что произошло вчера? Значит, мать больше думает про свои молодые годы, а не про мой отъезд тридцатилетней давности? Мать часто сидит одна на кухне или перед телевизором, обращаясь мыслями к желтому дому и жизни в нем? Но если она была тогда несчастлива, а так, во всей видимости, и было, с чего бы ей сейчас вспоминать эти годы? Возможно, со временем они стали казаться лучше?


Дорогая мама?


Но возможно, глупо будет снова лезть в историю с билетом до Йеллоустона, Монтана, ведь сейчас-то мать радуется, что не поехала. Но если это так, значит, она мне об этом расскажет! Хочу ли я это услышать? Нет. Зачем мне вообще надо, чтобы она говорила? Потому что она еще не сказала свое. Я хочу услышать ее рассказ ее же словами.


Дорогая мать!


Как тебе наверняка известно, я вернулась. И мне хотелось бы тебя увидеть. Нам обеим было бы полезно поговорить друг с другом, согласна? Поговорить – не значит долго или о чем-то серьезном, вовсе не обязательно ворошить прошлое или вспоминать болезненные и неприятные для нас обеих ситуации, можно ведь просто рассказать о жизни, которую мы обе ведем сейчас? Не так давно я наткнулась на портсигар, кажется, дедушкин, это ты когда-то отдала его мне. Было воскресенье, ты приболела и не смогла пойти на лыжах, мне тоже нездоровилось, я осталась дома, мы были вдвоем, я нарисовала тебя, и ты подарила мне желтый портсигар, на котором было написано Partagas Club 10. Наверное, дедушкин, да? Кажется, это был очень хороший день.

Обнимаю,

твоя дочь Юханна.

Внизу я подписала телефон и адрес.


Нетерпение и беспокойство изматывали меня, я хотела было съездить к ее зеленой двери и положить письмо в ящик, но если бы мать заметила, что на нем нет штемпеля, она поняла бы, что я вторглась на ее территорию, и оттолкнула бы меня. Я доехала до ближайшего почтового отделения и отдала письмо им. Мне сказали, что до адресата оно дойдет на следующий день. Я поехала в избушку, успокоиться.


Ответа я не получила. Телефон не звонил, сообщения не пришло. Мейлов тоже не было. Я провела в избушке пять дней, чтобы сохранить в себе предвкушение: вот я возвращаюсь в город, а в почтовом ящике письмо.


Ящик оказался пуст. Порой маленькие конверты могут затеряться среди рекламных буклетов. Мать не привыкла получать письма, не ждет их, в конвертах ей разве что счета приходят, и поэтому всю остальную бумагу из почтового ящика она выкидывает в контейнер для бумаги, не проверяя, не затерялось ли между буклетами из супермаркетов письмо. Я написала ей сообщение: «Я отправила тебе письмо, ты его получила?» Она не ответила.


Имеет полное право. На протяжении долгих лет я запрещала себе думать о ней, осмысливать и обдумывать свои чувства к ней, но сейчас у меня появилась потребность изучить их, и я требую, чтобы она прибежала ко мне на помощь?


Я подозревала, что мое сознание искажает ее образ, что я отвожу ей особое место, навязываю ей роль, к которой она не расположена, мне хотелось найти ей правильное место, но как, если она не идет на сближение?

Ей плевать на твое представление и на то, какую роль ты отвела ей в твоем эгоистичном мирке! Ты ей до лампочки – усвой это!


Я хочу, чтобы мать говорила. Каково тебе жилось, мама, расскажи без утайки, раскрой мне душу, мама, вот только с какой стати, разумеется, она не станет, она не доверяет мне, возможно, считая, будто я ищу вдохновения, что после нашей с ней встречи я брошусь рисовать и изображу ее в самом неприглядном свете, выставлю эту картину на ретроспективе, но ведь я работаю совсем иначе! Впрочем, ей-то кажется именно так? У нее наверняка тоже накопились ко мне вопросы! Про Марка! Про Джона! Или она хочет отругать меня за что-то! По крайней мере, уж точно найдется во мне что-нибудь, что повлияло на ее существование, у нее наверняка найдутся самые разные соображения, которыми ее тянет со мной поделиться, но моя сестра запрещает ей, ведь ее бесит, что я занимаю материнские мысли, поэтому мать не может озвучить свое желание поговорить со мной, даже если ей хочется выбранить меня, поэтому она долгие годы подавляет в себе эту тягу – чтобы ублажить мою сестру. Удалось ли ей, мертва ли я в матери?