Мне кажется, если бы Джон написал письмо о том, что у него ко мне неоднозначное отношение, я бы ответила, что понимаю его. Впрочем, я слишком многое выдумываю.
Сорви повязку с глаз, нарисуй себя с открытыми глазами, нарисуй их с открытыми глазами, это в твоей власти!
Я захожу в мастерскую, вдыхаю дурманящий запах краски и живицы, окунаю кисть в белила и, опустив руки, замираю перед холстом, краска капает с кисти на пол, я считаю капли, досчитываю до шести.
Я стараюсь воскресить воспоминания о матери, но те несколько фотографий из давно выброшенного альбома словно застилают все остальное, мне нужно заглянуть за них, поискать там.
Я связана с безграничным и бесконечным – и это все определяет. Эту связь я ощущаю, лишь вспоминая о собственной ограниченности, о том, каково это – быть одновременно ограниченной и вечной, собою и ею, матерью. Лишь чувствуя себя только собой и никем больше, я ощущаю безграничную неизбывность, и лишь помня об этом, я прекращаю быть жертвой подсознания. Если я останусь в неведении, не замечу подсознательного, то есть опасность, что оно поглотит меня. Юнг пишет, что задача человека – сотворить осознание.
Перешагнуть порог в тайный мир, спрятанный в мире настоящем, невидимый переход от того, что мы понимаем, к непонятному, ощущение, словно пересекаешь границу, оно отдаляет возвращение, которое все изменило бы, оно – последний кусочек пазла, которого недоставало и который наконец нашелся, так что теперь картинка выглядит иначе и тебе приходится заново осматривать нечто привычное, как бывает, когда набиваешь сиденье стула: последний стежок – и перед тобой готовое сиденье.
Это явление огромно, оно подчиняет себе разум.
Я купила то, чего от меня требует действительность, – туалетную бумагу и средство для мытья посуды – и вернулась в белый лес. Я шла по собственным следам, там протопталась тропинка, там обозначилась рана, я шла, и она делалась все глубже, я чувствовала, как в груди и в левой руке скапливается боль, я оставила рану открытой, и оттого она становилась глубже?
Здесь пахло сухим снегом, холод гладил лицо, как однажды давно, когда я вернулась из школы – мне, наверное, было лет девять, потому что у нас как раз появился новый учитель математики, Хогас, значит, я ходила в третий класс. Хогас расхаживал между рядами и спрашивал, понятны ли нам задания, задания я поняла, в том-то и дело. Я закончила раньше всех и пошла домой одна по пустынным улицам, засыпанным сухим снегом, холод гладил лицо, прямо как сейчас, я вспоминаю то, о чем и не подозревала, я пришла домой и напугала мать. Я открыла дверь, и откуда-то раздался ее испуганный голос: «Кто это?» Но кому это еще быть, как не мне? Рут была в детском саду, в одиночку Рут домой не возвращалась, отец еще не пришел с работы, значит, это я, и однако же мать испугалась, услышав, как распахнулась дверь. «Это я!» Только мой крик не помог, в доме пахло страхом, я услышала, как щелкнула задвижка в ванной, значит, мать в туалете, но не в этом же причина?
Теперь и я боялась, мать заразила меня своим страхом, хотя, может, это потому, что она в туалете, когда сидишь в туалете, а тебя отвлекают, такое каждому неприятно. Я разделась и поднялась наверх, сердце колотилось, я быстро взглянула на запертую дверь ванной. Зайдя в комнату и оставив дверь приоткрытой, я села на кровать. Мне казалось, будто мать вышла еще не скоро. Воду она не спустила. На матери был халат, прямо поверх юбки и чулок, пояс туго затянут на талии, смотрелось странновато, мать прошла к себе в спальню, не глядя на меня, а спустя некоторое время мать появилась в той же синей клетчатой юбке, но вместо халата на ней был серый свитер. Она направилась на кухню, я прокралась следом и остановилась в дверях. Мать стояла у плиты спиной ко мне, я слишком рано вернулась домой, матери это не по нраву, поэтому я решила пойти к подружке. Я заскочила в туалет и увидела в ванне тазик, а в нем – замоченную белую блузку с красно-коричневыми пятнами на рукаве, тут мать постучалась в дверь, дернула ручку и потребовала впустить ее, я послушалась, мать резко распахнула дверь, я сказала, что хочу пописать, мать ответила, чтобы я ее не стеснялась, вылила из тазика буроватую воду, отвернула кран и сунула тазик под струю чистой воды. Ее лица я не видела, зато видела руки в тазике – она торопливо терла блузку, я видела, как ходят ходуном ее локти, в туалет мне расхотелось, и я нерешительно вышла из ванной. Когда замачиваешь одежду, надо оставлять ее в тазу на ночь, после чего трижды прополаскивать, я вернулась к себе в комнату, но дверь закрывать не стала. Мать прополоскала блузку больше трех раз, рукава свитера она не закатала, и они намокли, и сейчас в избушке я вдруг поняла это – догадка была внезапной и ясной, как струя льющейся воды, но глубже и темнее, мать – пламя Хамара, мать – кровь Хамара.
Блузки, платья, свитера – вся одежда у матери была с длинными рукавами, в том числе и летом, мать никогда не купалась в море или речке, никогда не надевала купальник. На левом предплечье у матери виднелись тонкие белые полоски, я заметила их, когда она купала Рут, а я сидела на крышке унитаза и наблюдала, мне иногда разрешалось. Я думала, это у нее от рождения, природная особенность, украшение, как рыжие волосы, как веснушки, как шоколадная крошка на капучино – тонкие белые, словно льняные нити, вотканные в предплечье. Она думала, что я не вижу, никогда не показывала их на кухне, в гостиной, на улице, даже в саду летом, все блузки и платья у матери были с длинными рукавами, но лишь сейчас я понимаю, почему так и откуда взялись белые полоски – это я тоже поняла только сейчас.
Мать на кухне – пустым взглядом смотрит она в окно на пугающий свет, какой бывает порой в ноябрьские дни, когда ударят холода, когда холод пробирает до костей, даже если сидишь дома, – свет хлорно-желтый или коричневатый, напоминающий запекшуюся кровь, он окрашивал небо, нависающее над домами и катком, превращал пятна на асфальте в сбитых автомобилями собак, а слякоть – в ядовитых червяков, готовых вот-вот переползти улицу, проникнуть в дом, жалить и высасывать кровь, мать наполняет бессловесная темнота, будущее лишено слов, оно темное, горло матери заткнуто, оно заперто и закрыто, оно отдается болью в груди, выхода нет, материнскую грудь сдавливает холод, на нее набрасываются червяки с улицы, дыхание рвется наружу, обратиться ей не к кому, мать идет в ванную, берет отцовское бритвенное лезвие и выпускает на волю дыхание.
Я вспоминаю ту крохотную птичку, которую нашла этой весной в лесу, – со сломанным крылом, лишенную возможности улететь с того места, где она получила увечье.
Шрамы не исчезают, значит, у матери до сих пор на левом предплечье шрамы, мне надо увидеть руки матери – это мое доказательство.
Я звоню матери, она не берет трубку, она приняла окончательное решение. Я пишу: «Дорогая мама! Мне о многом хотелось бы поговорить с тобой! По-моему, это пошло бы на пользу нам обеим!
Обнимаю, твоя дочь Юханна».
Ответа нет.
Наверное, мать была в отчаянии, но еще больше ее угнетали одиночество и стыд. Вдруг кто-нибудь обнаружил бы, что она, запершить в ванной, пыталась освободить себя при помощи лезвия? Отец этого не видел, отец не желал видеть, он не понимал и не питал привязанности ни к чему, кроме работы и распущенных медных волос матери. Позже мать нашла другой способ избавиться от боли, к счастью для себя, к несчастью для меня? Мать закрылась в своих жалобах, стала адептом общественных норм и правил во всех сферах жизни, запретов и принципов, впитала их, сделала картой и теперь руководствовалась лишь ей, ни на секунду не усомнившись в ее правильности, по такой карте удобно жить, она давала однозначные ответы на все вопросы, разрешала каждую дилемму, никогда не ошибалась, мать оставалась в безопасности, пока повиновалась этой карте, однако, чтобы карта считалась достоверной, ее действие должно было распространяться и на других, особенно на дочерей. Она рисовала им эту карту, она кормила их ею, заставляла разжевывать и глотать, совала ее нам в уши, разглагольствуя о том, что можно и чего нельзя, мойте руки перед едой, ты не забыла сказать «спасибо», безостановочный поток слов по любому поводу, словно этот белый шум способен заглушить сердечные муки, она выплевывала себя и пыталась высосать силы из своих юных дочерей – те находились рядом, она главенствовала над ними, управляла и контролировала, восполняя тем самым собственную зависимость, препятствовала там, где боялась утратить влияние, особенно это касалось меня, потому что она заметила – я отдаляюсь и не проявляю уважения, она давила и вмешивалась, потому что на самом деле оставалась бессильной, потому что меня больше не волновало ее мнение по поводу и без. Она силилась привлечь внимание, вечно встревала так, как ни за что не осмелилась бы в присутствии отца, когда у меня были гости, она входила ко мне в комнату и рассказывала какую-нибудь невнятную историю о том, как правильно она поступила, о том, как кто-то похвалил ее за склонность к самопожертвованию, мать входила ко мне в комнату, и вот уже мать была тут главной. Главная идея была такая: я живу ради других. Она верила в величие того, кто жертвует, или заставляла себя в это верить. Мать смирилась, это совершенно очевидно, пожертвовала собственными желаниями, давно похоронила их, но они вылезали, принимая уродливые формы, выливаясь в приступы гнева, особенно когда я делала попытку воплотить собственные желания. Чтобы победить самоотречение и презрение к самому себе, надо обратить стыд в гнев, вот только объектом материнского гнева становилась я и мои попытки вырваться, и гнев, способный привести в движение ее мир, утрачивал силу.
Я никогда не говорила с ней открыто. Какой бы разговорчивой ни была каждая из нас, а друг с дружкой мы не разговаривали. Давным-давно я питала к ней некое родственное чувство, но оно, неискреннее, давно умерло. Она интересует меня такой, какой была в те времена, когда еще осознавала свою боль, это от той матери я пытаюсь избавиться, хотя дело это, вероятнее всего, неосуществимо. Мне нужно увидеть левое предплечье матери.