Я стою, повернувшись спиной к двери, мать пятится, позади нее, кажется, гостиная, мать собирается с духом и заявляет:
– Вон отсюда!
Я говорю:
– Мама!
Она говорит:
– Как ты смеешь?! Вон отсюда!
Я говорю:
– Мы можем поговорить? Всего пять минут?
Она отвечает:
– Мне не о чем с тобой разговаривать!
Я прошу:
– Тебе для меня пяти минут жалко? Мне всего пять минут надо, мне надо кое-что узнать, это важно.
Она повторяет:
– Вон отсюда!
Я говорю:
– Мама!
Она прикрывает глаза, словно один мой вид вызывает у нее отвращение:
– Я сейчас позову соседей! Убирайся, а то закричу! Вызову полицию! Вон отсюда!
Я спрашиваю:
– Неужели меня так просто вычеркнуть из жизни?
Она отвечает:
– Ты сама это заварила, ты виновата, твои жуткие картины!
– На них – не ты! Мама!
– Правда? А люди что подумают?
– Тебя волнует, что люди подумают?
– Не смей! Как будто ты лучше остальных! Ты всегда вела себя так, словно ты лучше других, но на самом деле все наоборот! Ты просто больная, это все говорят, больная!
Я узнаю этот тон – я часто слышала его в юности, эту интонацию и слова – их я слышала в юности, решимость, и упрямство, и гнев – они знакомы мне с юности, и мое собственное юношеское оцепенение, и комок в горле, и, как тогда, я съеживаюсь, мне хочется бежать, потому что вся непосильная работа по осознанию оказалась тщетной. И тем не менее я не ухожу, ведь страдание – это поводок, на другом конце которого – волшебное наслаждение, которого никогда не принесет счастье. А может, страдание способно научить нас чему-то?
Я спрашиваю:
– Значит, на тебе вины нет?
Мать:
– Не смей меня обвинять! Убирайся, говорю тебе, а то полицию вызову!
Я говорю:
– Вызывай! И еще расскажи мне про Йеллоустон, Монтана! Когда я была маленькая, ты резала себе вены отцовским лезвием! Я помню!
Ее лицо кривится, губы выпячиваются, брови сходятся, я узнаю этот рот, это лицо, горькую гримасу вытеснения, выпученные глаза, в которых горят ожесточение и ненависть, но где-то глубоко прячется в них черный страх, мать!
– Ты врешь! Лгунья! Насквозь лживая!
– Тогда покажи руки!
– Иди отсюда! – повторяет она. – Убирайся! – вопит она, забыв про вежливость, о которой так пеклась всю жизнь, если бы я не боялась, то даже обрадовалась бы.
– Значит, не покажешь мне левую руку? Испугалась? Покажи руку! – говорю я, требую я, чувствую, как наконец-то крепнет во мне злость.
– Убирайся! – орет она.
– Покажи руку – тогда уйду, – говорю я, с удивлением замечая, что голос у меня дрожит.
– Убирайся! – вопит мать. – Вон из моего дома, – шипит мать, голос ее сочится ненавистью, и до меня доходит: она желает мне смерти. Вытащив из сумки телефон, она пятится к комнате – кажется, это гостиная, – я вызываю полицию! – кричит мать, я наступаю на нее, поднимаю руку, хочу выбить у нее телефон, но смелости не хватает, мать нажимает три кнопки, видимо, экстренный номер, я выбиваю телефон у нее из рук, он падает на пол, я поднимаю его, я быстрее ее, швыряю телефон в стенку, он ударяется о фотографию, та трескается, мать оборачивается и смотрит на нее, теперь во взгляде ее больше страха, а не ненависти, это изменение к лучшему, я понимаю: она думает, будто я пришла ее убить, ей кажется, будто я ненавижу ее так же, как она меня, и способна убить, других всегда судят по себе. Она швыряет в меня свою сумку, я отмахиваюсь, сумка летит на пол, мать кричит громче, чтобы все соседи услышали, мне надо торопиться, это последняя возможность, я хватаю ее за куртку, мать вопит, я стаскиваю рукав с левой руки, мать падает, я склоняюсь над ней, задираю рукав свитера и вижу шрамы, белые шрамы, нанесенные страданиями, белые шрамы – доказательства, я не сумасшедшая.
– Я знала, – говорю я, – знала.
Я отпускаю ее, встаю и смотрю на нее.
– Я знала, – повторяю я, она лежит на полу, прикрывая правой рукой левую, закрывая ее, словно повинуясь рефлексу, правая рука ищет левую, бедная мать, но что же мне теперь делать, мать молчит, мать оцепенела, я обездвижила мать, она думает, будто я ее убью, судя по ее виду, так она и думает, будто настали ее последние минуты, будто собственная дочь уже убила ее, я убила ее, я качаю головой.
– Ты меня больше не увидишь, – говорю я и качаю головой, это происходит само собой, я качаю головой, открываю дверь, – ты меня больше не увидишь, – говорю я совершенно искренне, я действительно не хочу больше видеть ее, хватит.
Я выхожу в коридор, оборачиваюсь и напоследок смотрю на нее, глаза у нее вытаращены.
– Ты ужасный человек, – говорит мать.
Я закрываю дверь, мать кричит:
– Зря я вообще тебя родила! Слишком много ты о себе возомнила!
Я спускаюсь по ступенькам вниз.
Как я люблю мать – ту, что заперлась с отцовским лезвием в ванной, мою когда-то отчаявшуюся мать.
Я еду в избушку. Туман, снег с дождем, дворники не справляются с водой, которая льется с серого неба, я действую словно в трансе, пронизанная электричеством.
Зря я вообще тебя родила! Слишком много ты о себе возомнила!
Я долго пыталась понять ее на расстоянии, но осознала, что не могу, что мои представления о ней статичны, заморожены, тогда я решила встретиться с ней, однако она не захотела меня видеть, поэтому я пришла к ней, пытаясь понять, какая она сейчас, и убедилась, что замороженные воспоминания говорят правду, что более чуткий образ, кропотливо создаваемый в последние годы памятью, не соответствует действительности. Матери совершенно наплевать на то, что происходит во мне.
Мать отреклась от меня, я умерла в ней. У нее это получилось.
А вот я отодвигала ее, прятала в глубокую заморозку, воображая, что в моей власти разморозить ее, когда я буду к этому готова. У меня не получилось.
Я доезжаю до вершины, иду по лесу, добираюсь до избушки и отпираю дверь. И лишь когда я сажусь, меня парализует детская боль, я ждала ее, но не такую. Думала, что научилась ее терпеть, что боль подряхлела и с ней легко управиться, но она настигла меня с новой силой. К счастью, опыт показывает, что, когда от боли того и гляди потеряешь сознание, она слабеет. Так бывает с теми, кто теряет в катастрофе руку или ногу: пострадавшие часто утверждают, будто ничего не чувствовали, потому что нервы не в состоянии донести до мозга такой колоссальный сигнал о боли, происходит перегрузка системы, это бывает, если я не сопротивляюсь боли.
Я вытаскивала на свет божий неочевидное и прятала то, что раньше казалось очевидным, убеждала себя, что мать в какой-то степени любит меня.
И тем не менее ее отказ произвел на меня впечатление более сильное, чем я ожидала, мать словно так и не смогла навсегда покинуть меня.
Мне пришлось оставить всякую надежду, сбросить рога, которые было тяжко таскать на себе, пришлось самой создавать все необходимое.
Существует множество – точно больше пятидесяти – способов порвать с матерью. Я одеваюсь по-воскресному, настраиваюсь на торжественный лад и отправляюсь в чертог великих ожиданий, на могилу разочарований, в дремучий лес. Я беру с собой ящичек из-под сигар, постельное белье в голубую клеточку, Золотую птицу, я несу это все и ощущаю тяжесть, ко мне возвращается забытая детская тяжесть, я несу на спине мать, как всю жизнь носила ее с собой, ноша нелегкая, мать натирает мне плечо, я лишь теперь замечаю, как глубоко в лес зашла, ели здесь растут так тесно, что снег не падает на землю и та не замерзает, здесь, среди деревьев, слышно бормотание мертвых. Я выбираю подходящее место между живым муравейником и трухлявым пеньком, выкапываю стамеской и половником яму, достаю мать из рюкзака и в последний раз смотрю на нее, ту, к чьей груди прижималась я ребенком, ту, на чьей руке лежала я ребенком, не испуганная и согретая, возможно, ту, кого я звала, когда боялась, чьих объятий искала, когда печалилась, ту, кого просила: спрячь меня, мама, – ту, которой негде было спрятаться, не у кого укрыться, эту невозможность я с молоком высосала у матери, боль из ее груди перетекала ко мне в рот, растекалась по телу, но какая-то часть меня понимала это и противилась, и позже я бежала от ее невыносимости и боли. Я была рядом, мать, в округе, но двигалась по кругу, мать, носила тебя и твою тяжесть, мать, однако этому пришел конец, мать, я устала, мать, мне нечего больше сказать, я хочу уползти в берлогу, мать, я была когда-то ребёнком с мечтами о тебе, а сейчас я женщина и покидаю тебя, закапываю тебя, отчуждаю тебя, забрасываю бурым мхом и землей, вспоминаю запах твоей куртки, которую сорвала с тебя, свитера, рукав которого задрала, теперь этот запах мне неприятен, а это знак. Из земли ты взята, в землю и возвращаешься, и я ухожу оттуда, не оборачиваясь.
Я расторгаю оба договора, собираю вещи и возвращаюсь домой, туда, где мне работается лучше всего, в Юту, наконец-то свершилось.
Мать во мне мертва, однако порой она шевелится.
Три правила остаются. Одежду полагается замачивать на ночь, а после трижды полоскать. Если бросить макаронину на краешек кастрюли и она повиснет, значит, спагетти готовы. Мот, которому неймется, плачет, когда все смеются.
Но про спагетти – самое важное.