Петьша, как услыхал про богатство, так ровно кто ему кипятку за шиворот плеснул. Тут он, знать-то, и про девок забыл. Не подумавши, говорит:
— Дед Ушко, стоит ли из-за такого пустого дела слезы лить да убиваться? Проститься? Помрешь — все тебя проводим. А богатство свое откажи кому-нибудь.
— Эх, сынок, отказать не шутка. Да вот надежного человека не вижу. По молодости не искал, а в старости проглядел.
— Как?! Во всей деревне? — удивился Желток. — А… а взять моего отца… или меня. Хозяева. Копейка зря не пропадет…
— Об этом я очень даже хорошо наслышан. Да только у меня богатство непростое. Оно вот в эту седушку вделано и не всякому дается. Понял, парень? А коли не понял, пойди к старикам — они тебе растолкуют. Умишком-то, гляжу, ты еще младенец.
Сказал этак, поклонился из окна народу да перед самым Петьшиным носом створочку и захлопнул.
Кабатчикову сыну не любо дедкино реченье показалось. Эк, в какой конфуз вошел! Еще и перед девчонками! Теперь хоть на улицу не ходи: засмеют! Надвинул Петьша на глаза лаковый козырек — и без оглядки в деревню покатил. Только подковки о камни застучали. А мужики в толпе похохатывают:
— Что? Не по губам пришлось дедкино слово?
— Вернись, Желток! Уму-разуму подучим…
Ну, посмеялись немного, покалякали о дедкиной доле, о своем житье-бытье, да и разбрелись помаленьку. Кто в лес, кто в кабак — каждому свое.
Оно, может, тем бы и кончилось, да на этот случай девчоночка одна пришлая оказалась, нищенка. С виду ей было годков тринадцать, не больше. Неказистенькая, чернявенькая да курносенькая, на цыганку чуток сшибала. Послушала она, послушала в толпе людские разговоры, все же, хоть и смышленая, Ушкиных слов о непростом богатстве никак в толк не возьмет: почему оно не всякому в руки дается? Вот и решила девчоночка умных людей расспросить. Ее, видно, не так к богатству тянуло, как секрет узнать хотелось. Пошла она по деревне. А, известно, ребятишки — увидели ее, бегут сзади, дразнятся:
— Нищенка! Нищенка!
Только ей это будто нипочем. Идет серединой улицы, пустой сумочкой помахивает. Ну, кто поумней маленько, видят такое дело — приотстали. Все-таки двое-трое увязались. Один даже собаку науськивать вздумал. Ну, это уж хоть кого проймет. Остановилась она, посмотрела на озорников с укором и молвит:
— Эх, вы! Может, завтра сами с котомкой по миру пойдете…
Тем вроде бы конфузно стало. Насупились, поглядывают исподлобья то на нее, то друг на дружку. А она сказала свое и зашлепала по пыли босыми ножонками дальше. Идет, домишки примечает, куда бы зайти сподручней. Хороший дом за версту обходи: здесь не то не разговорятся, а на лучший конец какую похуже корку сунут и поскорей за ворота выпроводят, как бы чего не украла. Средний домишко — тут куском не поскупятся, но и речей ласковых не больно много услышишь. Для вида поспрашивают, конечно, чья да откуда. На том и успокоятся. Коли домишко плохонький — в такой заходить совестно. Тут уж загодя знай — свои ребятишки на холодной печи голодом сидят. И поделились бы чем бог послал, да редко этакое-то бывает. А о разговорах и думать нечего: нужда в работу гонит — не до слов. Для такого дела самое подходящее какая-нибудь заху-да-а-аленькая избенка или землянушка на краю села, где старенький дед, а лучше дряхленькая старушоночка проживает. Здесь тебе и стол, и слово — все готово. Последнюю краюху да луковку разделят, уму наставят — в том и прок.
Вот такой домишко наша прохожанка и высматривала. Нашла-таки. Как раз на краю села, за церквушкой в гнилой землянке бабка Василина последние свои годки коротала.
К ней прихожалая девчоночка и постучалась. Бабка Василина в ту пору у печки суетилась. Ну, приняла она нищенку, за стол усадила, еду поставила и, как водится, начала помаленьку выспрашивать: чья, да из каких краев, каким путем-дорогою дальше пойдет. Девчоночка ест и не спеша обсказывает. А как насытилась, вылезла из-за стола, хозяйке поклонилась — как в таких случаях полагается. Надо бы уходить, а она стоит, мнется, вроде попросить чего хочет, да не решается.
Бабка Василина тогда и спрашивает:
— Ты чего, доченька? Ночевать? Оставайся, не гоню.
— Да нет, бабуся… Я не про то. Из-за чего больше к тебе и зашла…
— Ну-ко?
— Не скажешь ли мне, что это за богатство, которое не всякому в руки дается?
Бабке это показалось дивным. Усадила она на лавку нищенку, сама села и давай допытывать:
— Какое-такое богатство? От кого прослышала? Зачем оно тебе?
Ну, девчурка все, как знала, так и выложила. Посерьезнела бабка, помолчала, потом говорит:
— Хитрого тут, девонька, ничего нет. Просто безродный он, этот наш дедко. Один как перст. А в чеботарном деле мастер наипервейший по всей округе. Вот и жалко ему это рукомесло в могилу с собой уносить. Людям бы сгодилось. Раньше-то, видно, о том не думал. А как до старых годов дожил, тут и вышло в пору завыть.
Девчоночка не унимается:
— Раз так, то отчего он сказывал, что его богатство в седушке сокрыто?
— Это, миленькая, просто разгадывается. Ведь чеботарь без седушки гвоздя не вобьет. Она у него тоже навроде инструмента. Но тут, доченька, есть еще и посказулька… Будто по ночам из седушки этой девица-красавица выходит. Зовут ее Настя-душка…
— Ой!
— Ты что?
— Да так… ничего… Меня ведь тоже Настёнкой звать.
— Эх, ты-ы-ы! Ну, значит, тезка твоя. Так вот… Сказывают про нее много и все по-разному, а только сходятся в одном: если какой мастер на выдумку горазд, скажем, как наш дед Ушко, она ему помогает — то фасончик укажет, то еще чего-нибудь. А который так себе, лишь бы с рук сбыть — с ног само свалится, у такого дратву рвет, гвозди гнет, одно слово — портит. Ну, дедка, я думаю, больше на свою голову да на ум надеялся, чем на эту девицу. Он всю жизнь на седушке просидел. Вот, верно, и вся загадка.
Выслушала это прохожаночка, помолчала-подумала да вдруг спрашивает:
— А если я попрошусь, возьмет меня дедушка к себе в ученье? Может, я кое-чего до его смерти перенять успею. Вот оно богатство-то и не пропало бы.
Бабка тут только руками всплеснула:
— Что ты, девонька?! В своем ли уме? И не думай. Виданное ли это дело, чтобы девка чеботарством занималась!
— А в посказульке? Сама же сейчас про Настю-душку говорила.
— Так то в посказульке. Настя-душка, может, одна на весь мир и есть такая. Не-ет, даже из головы выкинь. Добро бы парнишкой была. А девчонку дед Ушко за самые сладкие речи не примет.
— Чу, отчего же? Или у меня руки не такие? Я еще, может, лучше другого парнишки справлюсь.
— Кто знает. Случается… Как это говорят: что крепко в голову положено да душой согрето, то из рук не выпадет. Оно попытать, конечно, можно. За спрос не ударит в нос. А только нет, чует мое сердце, не возьмет тебя дед Ушко. Он у нас старик с особиной: бабы да девки с молодых лет не в чести у него. Вот тут какое дело. Уж коли и правда тебе шибко поохотилось дедкино богатство перенять да для людей сохранить, надо с хитринкой подойти…
И вот, теперь уж не знаю, то ли через день, то ли через два, а может, и через неделю вышел дед Ушко поутру на улицу ставеньки открыть, глядит — неподалеку от него на старом пеньке парнишечка примостился, с виду нищий, и на самодельной свистульке играет. Да так ловко, будто птичьи песенки выводит. Старик послушал-послушал, дай, думает, подойду поближе, поспрошаю, откуда такой веселый ремошник выискался.
А на нем и правда, на мальчонке-то, штаны большие да все-то-все в заплатах. Про такие в пору сказать — хе-хе! — там одни квартиранты, хозяев нет. Рубаха тоже заплатанная, от локтя до плеча разорвана, и лоскутки висят. Сам-то чистенький, чернявенький, глазенки карие, веселенькие такие, а волосы как попало большими ножницами подстрижены. Ну, подошел к нему дед Ушко, а мальчонка будто и не видит его. Знай наигрывает да так складненько, что одно заслушанье. Дедка спрашивает:
— Ты что тут делаешь?
Парнишечка отложил свистульку, поправил на плече лямку от котомочки, смотрит деду прямо в глаза и веселехонько, как бабка учила, ответствует:
— На свистульке играю — тоску разгоняю, чтобы в пустом брюхе не жужжали мухи.
От его слов у деда глаза на лоб полезли.
— Ох ты говорун какой! Ты чей же, парень, будешь?
— Я-то? Хм. Ничей. Сам себе родня. Меня Настёном звать.
— Ка-ак? Настёном?! Да это что у тебя за имечко такое девчачье?
— А не знаю. Тятька с мамой, когда живые были, то сказывали, будто, как меня крестили, наш батюшка загодя пьяный напился и в книжке чего-то напутал. А по соседству с нами девчонка, так ту Иваниной звали. Она в один день со мной крестилась.
Говорит это, а сам вот-вот захохочет. Только виду старается не показывать. Зато дедка, как послушал, так за живот и ухватился, даже слезы потекли. Потом положил парнишке руку на плечо и говорит.
— Ну, Настён-Иванина, и развеселил ты меня. Айда, что ль, позавтракаешь со мной. Так-то, смотри, скорей мухи перестанут жужжать в брюхе.
Ну, пошли, значит. Во двор входить стали, Митрий Афанасьич упреждает:
— Ты только, гляди, как зайдем в избу, не пугайся: у меня там пустой гроб стоит. Не забоишься?
— А чего мне бояться? Доски — они доски и есть. Из них хоть чего сколотить можно.
— Вот и ладно…
Зашли они в избу, села Настёна на лавку, бодрится, а сама нет-нет, да и глянет в передний угол. Ну как же? Сколь ни бодрись, а все-таки гроб видеть рядом с собой не больно сладко. Пока дед Ушко туда-сюда ходил, Настёнка немного пообвыкла.
Сели есть, она и давай уплетать за обе щеки. Дедка только успевает подкладывать. А парнишечка знай подбирает. Только за ушами трещит. Пришлось Митрию Афанасьичу остановку сделать.
— Ну, Настён, подрастешь — работник из тебя ладный выйдет: круто ешь. А только сейчас будет пока. Не жалко добра, но, гляди, в гроб-от не мне, а тебе лечь придется. С пережору этакое бывает.
А она и радехонька. Не из жадности уплетала, а по присловью — быстро ешь, быстро и работаешь. Вышла из-за стола, весь обряд исполнила и давай глаза тереть да позевывать: