Живая красота — страница 3 из 10

— Эх, теперь бы соснуть…

Дед Ушко видит такой поворот, кинул на печь одежонку, какая пришлась:

— Полезай, спи, желанный. Не то, гляжу, и правда, скоро с лавки свалишься…

Забралась Настёна на печь, растянулась и тут же сразу будто уснула. Только сама, ведомо, и не подумала: не за тем пришла.

Вот убрался дедка по хозяйству, все, как у него было заведено, сел на свою седушку перед окном и давай полегоньку молотком постукивать: где подметочку, где скосочку прибьет. А Настёнка с печи все примечает да носом такую музыку выводит, что ни на какой свирельке не сыграть. Только дедке и невдомек, что все это нарочно подстроено. Стучит себе да стучит.

Сколько уж там времени прошло, не знаю. Солнышко, знать, за полдень покатило. Слезла Настёна с печи, глаза протирает, кряхтит да потягивается, ровно со сна.

— Ох и поспалось, — говорит. — И еще бы можно, да не годится. Все царство небесное проспишь… Дедка, а ты разве чеботарь?! — как вроде сейчас только увидала.

— Шестьдесят годов уж, с хвостиком.

— Вот это да-а-а! А я тоже у одного чеботаря в выучениках жил.

Дед так и повернулся на седухе:

— В выучениках, говоришь? Ишь ты-ы-ы! А чего же: не поглянулось или потурили?

— Не, сам убег. Чего хорошего?

Митрию Афанасьичу это вроде бы в обиду стало. Отвернулся к окошку и опять молоточком запостукивал. Настёна подошла к нему, стала сбоку и смотрит. Дедка молчал-молчал, не стерпел:

— Эх, парень! Драть тебя некому, от доброго дела ушел! Я вот говорю тебе: шестьдесят годов с гаком этим ремеслом промышляю и не однова не покаялся.

— Так я не от дела — от хозяина убег. Лютой был больно. Как напьется пьяный — кулаки в ход. А шкура-то у меня, поди, не казенная. Сколь можно терпеть? А дело это мне вовсе любо было…

Дедка, как услышал такое слово, малость помягчел и снова к Настёне бородой повернулся:

— Ну, а показывал он тебе что-нибудь, учил мастерству-то?

— Как же! Учил: дратву сучить, помои носить, самовар кипятить да за водкой в кабак бегать.

— О-о-о! Это, брат, неладно.

— А то… От путевого-то хозяина разве бы ушел. Небось, не шибко радостно с котомкой по дворам попрошайничать.

Сказала так-то Настёна, насупилась, примолкла, носом запошмыгивала и отвернулась. Дед Ушко запустил пальцы в бороду, уперся глазами в верстак и долго молчал. Потом отложил молоток, улыбнулся добренько, погладил Настёну по голове и спрашивает:

— А хочешь ко мне в выученики пойти?

— Не… Не знаю…

— А чего же? Коли ты парень — сам себе родня, никого у тебя нет и дела в руки еще взять не успел, а чеботарство, говоришь, по душе пришлось, о чем тут думать? Я тоже безродный. Вот и будем вдвоем потихоньку молоточками себе на харч выстукивать. Как-никак всё лучше, чем по миру ходить. А ремесло это, брат, хорошее. Надо только во вкус войти. Тут и тебе всегда кусок хлеба, и людям радость да здоровье. Ну так как, а?

— Да я бы ничего… Со всей моей охотой. Только ты… тоже, поди, драться станешь да за водкой гонять…

— Драться, милый сын, не стану — не таковский. Сам не терплю, когда человек человека обижает. А водку я, вот уже пятьдесят годов скоро, и в рот не беру. По ее милости без уха да без семьи остался… Ну? Поладили, что ль?

— Угу. Только ты уж тогда без утайки, все показывай…

— О-о-о! Об этом не печалься. Мне жить недолго осталось. Сам думал, кому бы свое богатство отказать. В могилу-то с собой нести больно неохота. Это ровно как бы у людей украсть…

Так и осталась Настёна у Митрия Афанасьича жить-поживать, уму-разуму да ремеслу учиться. Он ей перво-наперво добрые штаны с рубахой справил, сапожки сшил, на подковках, со звоном. И мастерству с первого же дня учить стал.

Поначалу не шибко славно выходило: дело непривычное. Только-то и знала бабки Василины науку — дратву сучить. Там хитрости немного. А как затяжку передов делать, либо шпильку бить придется, тут — то силенки не хватало, то сноровки, то уменья. Синяки с пальцев не сходили. По ночам-то сколь раз втихомолку плакала. А утром опять за свое.

Все же мало-помалу наловчилась. Ручонки-то быстрые, глаз остренький оказался — так на лету и ловит. Одно слово, скоро дело совсем ладно пошло. Только к гробу никак не могла привыкнуть. Проснется ночью — прямо жуть возьмет. А дедка еще вздумал спать в нем.

— Так-то, — говорит, — лучше. Помру — останется крышкой накрыть да гвоздями забить. Тут и вся недолга.

Ну, однако, помаленьку свыклась. Потом уж заместо мебели считать стала.

Так и жили они. А дедка с той поры, как у него выученик появился, вроде бы даже на поправку пошел. В работе то показывает, другое, ровно тяжесть какую с себя торопится скинуть. А за делом и хворь на запятки ушла. Гроб-от в сарай пришлось спровадить: место-де зря занимает.

Этак у них годочка два пробежало. Настёна совсем уж настоящим мастером сделалась. Сама и заказы принимает, и цены назначает, и товар выбирает, и фасон ладит. Дедка только ей поддакивает:

— Так-так, сынок, так.

Ну, все же сколь ничего, а годы свое берут. Хворь потихоньку опять до сердца дотягиваться стала. Дедка вовсе слег. Настёна, понятно, ухаживает за ним, честь честью — не похаешь. А ему день ото дня хуже да хуже. И вот как-то раз сидел он на своей постельке, а Настёна в ту пору по заказу урядниковой жене туфли ладила. Как раз уж с колодок снимать стала. Поставила на верстачок, любуется.

— Глянь-ко, сколь хороши вышли, — говорит она Деду.

Ну, тот осмотрел, похвалил работу: чистенько сделано — ничего худого не скажешь. Потом достал из-под подушки сверток — так, не больно большой — и подает Настёне:

— На, — говорит, — прими. Это тебе от меня память будет. А то я скоро помру.

Развернула Настёна бумагу, а там, в сверточке, туфли дамские — еще красивей тех, что она урядничихе сшила, — платье цветастое из легкого ситчика, косынка голубая да лента алая.

Завидела это Настёна, вздрогнула, отодвинула от себя пакетик и смотрит на дедушку да глазенками-то хлоп-хлоп. Зачем, дескать, мне это? Что я — девка, что ли? А у самой душа так и дрожит: эх, броситься бы сейчас в горницу, одеть все на себя да перед зеркальцем круть-верть. Известно: из тряпочной породы.

Дед Ушко смотрит на нее, улыбается:

— Бери, доченька, бери. Я еще когда заприметил, что ты парнем-то и в люльке не была. А теперь вовсе. Ты, знать, давно в стеколко не гляделась…

Подошла тогда Настёна к дедушке, взяла пакетик, низехонько поклонилась и говорит:

— Спасибо, деда, за подарочек. А что знал про меня и не выгнал, вдвое тебе спасибо. Туфельки эти я до старости сохраню как памятку, косынку с платьем носить стану, а ленту буду по праздникам в косы вплетать.

— Это уж, миленькая, как знаешь. А только теперь уважь старика, принарядись. Я хоть перед смертью посмотрю, какая ты у меня в девчачьем обличье.

Ну, Настёна пошла в горницу, переоделась, косынку повязала и выходит. Дедка, как глянул на нее, в лице сменился. Такая красавица — глаз не отвести. По молодому-то делу случись ненароком этакую встретить — год сниться будет, а привидится ночью — до утра глаз не сомкнешь. Прошлась она по кухне — Митрия Афанасьича аж в пот вогнало.

— Да ты уж, — говорит, — не Настя ли душка из седушки?

— Что ты, деда! Аль свое подаренье на мне не признаешь? Гляди-ка, ты вроде и правда оробел.

— Так ведь как же, доченька? Этакие-то красавицы только в побасенках да на картинках бывают. Ну, спасибо тебе, Настёнушка, уважила старика. За твою красоту и обхожденье весь обман прощаю. Но скажи — дело прошлое, — кто тебя такой хитрости надоумил? Я бы ведь и правда ни за что девку в ученье не взял…

— Кто надоумил, того уже нет. Еще прошлым летом бабонька померла.

— Да не бабка ли Василина? Кроме нее, кажись, покойниц из старух у нас в деревне тогда не было…

— Она самая… Век ее помнить буду…

— И за это тебе, миленькая, спасибо, что добро не забываешь. Ежели замуж выйдешь, — а такую красавицу не обойдут. Так вот, коли замуж выйдешь, дело, которому я обучил тебя, не бросай. Богатство-то мое бесценное, авось, бог даст, меж сынками поделишь. Это и будет обо мне самая дорогая памятка…

Ну, поговорили так-то. Дедка и правда долго не зажился. Настёна, как следует быть, упокоила старика, поминки отвела, по обычаю ничего не упустила. Разошелся народ, убралась она по домашности, принарядилась в дедово подаренье — до этого-то при народе во всем парнишечьем была, — села на сундук в горенке и давай слезами умываться. Ну, чего же? Тоскливо стало. Хоть дедка последнее время и больной лежал, а все живой человек. Чего-нибудь да скажет, поесть, попить спросит. А тут на-ко! Совсем осиротела. Да еще как посмотрит кругом — все тут дедкино: то купил, другое сам смастерил, к этому притрагивался, тем дорожил… А как подумает, что она теперь хозяйкой в доме осталась, и того тошней.

Сидит, льет втихомолку слезы — слышит вдруг, кто-то в кухне шебаршит. А время было вечернее, самые сумерки. Приоткрыла дверь из горницы, смотрит, а возле верстачка Петьша Желток, кабатчиков сын, седушку ножом порет. Он, видно, через кухонное окошко влез. Створочка не шибко была прикрыта. Ну, Настёну перво жуть взяла. Потом видит, что Петьша в ее сторону не глядит, выскользнула из горенки потихоньку, взяла с припечка молоток — так с полфунтика весом, — коим гвозди в крышку гроба забивали, подкралась сзади к Желтку и стоит. А тот порет, торопится и дрожит весь, ровно в лихорадке. Тут Настёна из-за плеча ему тихонечко говорит:

— Ты зачем же это мое место ломаешь?

У Петьши нож так из рук и выскользнул. Обернулся, смотрит, а перед ним девица красоты несказанной, точь-в-точь, как в посказульке, даже с молоточком в руке. Парня со страху прямо холодом окатило. Глаза выпучил, рот разинул, будто сказать что хотел, да поперхнулся, голову в плечи втянул и давай в угол пятиться. Она видит, что он ее боится, подступает к нему полегоньку. А у самой взгляд суровый, брови сдвинуты, губы чуть подрагивают.