Живая красота — страница 9 из 10

И вот пробили, наконец, брешь в Ванюшкин склеп. Прогал обозначился. Так, небольшой, навроде маленькой комнатушки. Я тут же был. В прогале том, на земле, человек лежит. Мертвый. Подбежали, глядим — у нас мурашки по коже заходили: ведь это приказчик наш, Васька Глот. А Ванюшка Соловей как сквозь землю провалился. Обстукали все стены, потолок, пол — глухо. Вот так диво: искали мед — напали на куриный помет!

Ну, понятно, полицию вызвать пришлось. Хе! Да только там дураков-то не отыскалось под землю лезть.

— Несите, — говорят, — мертвое тело сюда, здесь разберемся.

Вытащили Ваську из штрека. На развилке остановились передохнуть. Стоим, притихли. И тут слышим, в штреке, откуда только что вышли, кто-то песню затянул. Да такую заунывную, аж сердце щиплет. Слов не разобрать, а по голосу будто Ванюшка Соловей поет. Оставили мы тогда Ваську Глота на развилке — ему теперь не к спеху: полиция обождет, а коль быстро надо, пусть сами лезут, — и пошли обратно. Все-то-все обшарили да обстукали, покричали даже, не отзовется ли где, — нет, тихо. И песня заглохла, как в штрек вошли. Вернулись к развилке — опять поет. Ну, больше искать не стали. На том и порешили: не иначе дед Углевик нас морочит. Скоро про это диво вся шахта узнала, про пение то есть. Нарочно которые к штреку послушать ходили. Поет! С той поры этот штрек поющим и прозвали.

Ваську Глота начальство похоронило с почестями: он ведь для него здорово старался. Зато нас бедных, полиция вконец замучила: «Сказывай, кто убил?» Будто мы к тому делу причастны. Насилу-насилу поутихло. А о Ванюшке Соловье так ничего и не дознались. Сгиб — и точка. Ефросиньюшка тоже с годик пожила тут, а потом куда-то из поселка, исчезла…

Да-а-а. И вот много годов с той поры прошло. Недавно мне сызнова довелось побывать на копях этих. Сын у меня там, Лешка, маркшейдером на шахте. Ныне женился. В гости позвал. Ну, приехал — копей, вовсе сказать, и узнать нельзя. Город! От старых-то хибарок да бараков и следа не осталось. Сидим это вечером, рассказываю я Лешке своему, что и как тут раньше было. При этом, понятно, и о Ванюшке Соловье вспомнил:

— Вот, — говорю, — был парень! Где-то он теперь, коли жив остался…

— А здесь, — отвечает Лешка. — Начальником треста у нас работает. С утра в Совнархоз уезжал. Теперь должен вернуться.

Встал со стула, накинул на плечи пиджак, о чем-то перемигнулся с женой — и во двор.

— Погоди, — говорит. — Сейчас приду.

Остались мы вдвоем с Танюшкой, со снохой, значит. Так она бабенка ничего, шустрая. Мне поглянулась. И лицом тоже — засмотреться можно. Ну, да ведь и мой Лешка парень не из последних. Хе! Есть в кого быть…

Собирает моя сношенька на стол угощенье: то, се, винца, конечно, а сама взглянет на меня да нет-нет и прыснет в кулачок. Это уж мне не поглянулось: неладно так-то пустосмешить.

Ну, скоро Лешка вернулся, и не один. С ним человек. Пожилой уже. Без малого в моих годах. Роста невысокого, кряжистый и при усах. Сами-то они у него белесые, но кой-где еще черные волоски проглядывают и блестят, ровно угольная крошка в тех усах засела.

Поздоровались. И что бы ты сказал? Правда ведь Ванька Соловей. Тот самый! Даже ухватки все старые. Тряхнул мою руку и тут же припевка готова. Смотри-ка, такие годы, а веселости своей не растерял.

Сели к столу, беседуем. В молодые-то лета хоть мы с ним дружками и не были, он меня, сказать, вовсе не знал, но зато знакомых общих немало было. Поговорить есть о чем. Ну, за разговорами я, конечно, и о том спросил, как это он из штрека живым выбрался.

— А очень просто, — говорит. — Змей дорожку указал. Он, видимо, туда на зимнюю спячку забрался, а я потревожил. Вот по его следу и докопался до шурфа заброшенной шахтенки, до той самой, где старый приказчик себе ноги сломал. Там было всего метров шесть, не больше. А на-гора вылезть труда не составляло. Приказчика-то когда доставали, так ступенек нарубили, а у меня с собой еще обушок да лопата были. Пояс тоже сгодился: я Ваську Глота им удушил. Подкараулил возле отвала — он как раз один шел, — накинул петлю, тот и не пикнул.

— А потом?

— Что потом? Потом спустил его на веревке в шурф, протащил через ходок, который для себя по змеиному следу вырыл и оставил в том месте, где Васька меня замуровать хотел. А там обратно выбрался и ходок забил породой. Вот вы и не нашли лаза.

— Да как же ты все это один справил?

— Кто сказал, что один? Люди добрые помогли: Фросин отец и другие.

— Вот оно ка-а-ак! Гляди-ко! А мы думали… Стой! Про Ефросиньюшку-то чего-нибудь знаешь?

— Кому же, как не мне знать? — засмеялся он. — Через год женился на ней. Сейчас должна сюда подойти. Детей вырастили. Младшая-то вот дочка нынче за твоего сына замуж вышла…

У меня и глаза на лоб полезли. А тут еще дверь отворилась, и Ефросинья вошла… Ох, видно, и глупое у меня в ту пору лицо было. А уж Ивану да Лешке моему дай посмеяться… Разыграли старика…

Наутро пошли мы с Иваном на шахты поглядеть. А здесь на прежнее ничего и похожего не осталось. Все ново да незнакомо, ровно никогда и не рабатывал тут. Ходили, ходили, в одном месте остановились, Иван говорит:

— Вот здесь когда-то так называемый поющий штрек находился. Теперь его, как видишь, нет, и шахты тоже: уголек открытым способом добываем.

Я тогда и спрашиваю:

— А не знаешь ли, Иван, что это в штреке пело?

Он улыбнулся, помолчал маленько, потом достал из портсигара папиросу, поднес мундштуком к нижней губе, отклонил чуть вниз и легонько дунул. В мундштуке папиросы ровно бы что-то зазвучало.

— Понял? — спрашивает и смеется.

А чего не понять? Все как на ладошке. Ветер в штреке песню-то напевал, потому как от штольни штрек этот под углом в сторону отходил. А там была сильная тяга воздуха. Вот он и гудел. А мы — песня…

Стоим со сватом, смотрим, как работа идет. И до того, знаешь, хорошо — уходить неохота! Все-то-все машины делают. Успевай только вагоны под уголь подавать. Эх, так бы сам и поработал тут!

И… и вдруг мне почудилось, будто вокруг нас не машины да моторы гудят, а из разреза песня звучная вылетает. Да такая сильная, что никакими громами не заглушить.

Послушал это я, послушал, да и спрашиваю:

— Как вы этот разрез-от зовете?

— Никак, — отвечает. — Он у нас под номером.

— Э-э-э, зря. Поющим бы назвать надо. Слышишь, музыка какая? А!

Иван так на меня и уставился.

— Ладно, — говорит. — На собрании скажу об этом. Мысль добрая…

И вот теперь не знаю, как они там решили. Я ведь что? Отгостился и уехал домой. А только сам уже малость по-иному смекаю: этак, знать-то, неладно будет. Назови один разрез поющим — другим в обиду. Там разве не то же? Вся земля наша поющая, как она в единой могучей песне слита. А песня та общим трудом людским зовется.

ПЕТЮШКИН КОРАБЛЬ

Близ нашей деревни (версты три — не больше будет) курорт есть, потому как озеро с лечебными грязями меж гор в низине раскинулось. И такое оно, знаешь ли, круглое, что хоть с какого места начни к тому берегу расстояние мерить — сажень в сажень выйдет. Во! А сверху поглядеть, с самолета, скажем, — подумаешь, что тут какая-то раззява-великанша свое карманное зеркальце обронила. В одном лишь месте оно будто бы с выщерблинкой. Это каменистая коса своим острием в озеро вдается. А красота такая, что рассказать про нее и песни не хватит.

Да только красота эта, скажу вам, с норовом. Другие озера — хоть и по Уралу взять — как-то на все свое время знают. Ну, если ведро стоит и ветра нет, они плещутся о бережок потихоньку, перебирают камушки, шуршат песочком. Размокрится на воле, или ветры в догонялки играть начнут, и озера в ту пору в ярость входят. А наше не-е-ет! Иной раз дождь льет, что из лейки, ветер соловьем-разбойником свищет, а озеро лежит себе преспокойненько полеживает. Когда разве чуть беленькие гребешки по верху пустит — и все.

А то и тихо вроде, и солнышко на землю с неба во все глаза смотрит, а озеро так разыграется, что и глядеть страшно. Будто там, под водой-то, сказочные русалки с лешими свадьбы справляют. Высокие рваные волны подымаются из глубины, дыбятся, на сколько силы есть, и снова бухают вниз, что в бездонную прорву. В это время, как у нас говорят, не приведи господь на воде оказаться: сглотнет и пикнуть не успеешь. В общем, непонятное наше озеро. К нему никак не приноровишься.

А был в нашем селе лет этак пятнадцать назад парнишечка один. Петюшкой звали. Моему-то внучонку Семушке ровесник. Им тогда годков по тринадцать было. Дружили — водой не разольешь. Петюшку ребята когда, бывало, Петушком дразнили. Да он на это не обижался, будто так и надо. Ростиком, видишь, по годам не вышел, маленький. Я его как сейчас вижу: глазенки круглые, ровно он все время чему-то удивлялся, губы трубочкой, нос пряменький, а волосы рыжие, чуточку скрасна, и на макушке торчком стояли, будто гребешок у петуха. За что ему и прозвание было дано…

Этот Петюшка наш знал озерные повадки. У него какие-то свои приметы были. Иной раз ни за что не подумаешь, что часом позже к озеру и подойти нельзя будет, не то что на лодке кататься, а он поглядит и скажет:

— Ух, ребята, и волны же скоро на озере заиграют, только держись!

Бывало, кто с ним заспорит:

— Какие тебе волны?! Смотри: нигде и рябинки не видать.

— А вот погоди, увидишь…

Когда спор и взаправду заходил. Ну, на что-нибудь, значит. Наш Семка ему раз волосяную леску проспорил. Интересно было: а ну как ошибется? Да не-ет. А чему дивиться? Петюшка этим озером, можно сказать, и во сне жил. Любил он его больно. Иной раз такая противная погода стоит, — кажись, из избы не вышел бы,— а Петушок утянется с утра на берег, смастерит шалашик, костерок запалит и сидит на воду поглядывает, будто колдует. Его мамка, я не раз слышал, соседкам жаловалась:

— Это что же такое, Петюшка-то мой в водяные цари готовится, что ли? Ну, гляди, либо он добрым моряком станет, как вырастет, а то как бы не утонул. Ведь с озера домой его вицей загонять приходится, со слезами…