— Зачем народ пугаешь? — строго упрекнули мы.
— Я, товарищи командиры, не пугаю, а стреляю, — радостно отозвался солдат.
— Зачем?
— Все стреляют, и я стреляю. Не могу же я не стрелять!
Не спрашивая часового больше ни о чем, мы поспешили на узел связи. Связисты звонили во все телефоны, но никто не отвечал. Наконец из одной трубки, словно из репродуктора, вырвались ликующие слова: «Мир! Мир же! Победа!..»
1418 дней войны были позади. Впереди был только мир. Мир!!!
— Ура! — закричали все.
Выйдя на улицу, мы тоже разрядили из своих пистолетов по одной обойме, потом по второй… Больше у нас не было патронов.
А стрельба все нарастала. Заговорили пулеметы, разрезая ночь огненными струями трассирующих пуль. Вскоре включилась зенитная артиллерия, разукрашивая небо разноцветными фейерверками. Стреляли все, кто имел оружие. Пушки, пулеметы, автоматы… Средства смерти превратились в музыкальные инструменты и, слившись в один оркестр, в полный голос играли гимн Победы, извещая человечество о мире. Земля и небо содрогались от грохота. Ночь отступила, стало светло как днем. Никто не экономил боеприпасы. Зачем их везти назад? Да и понадобятся ли они еще когда-нибудь?
Взошло солнце. Какое оно было большое и ласковое! Оно, как и мы, сияло торжеством Победы. Всюду солнце. Нам казалось, весь мир залит солнцем. И торжественной счастливой тишиной!
Вацис Реймерис. Рассказ воина
Мы шли и шли в атаку неустанно.
Берлин пылал. Дымился каждый дом.
А май свечами украшал каштаны
В разрытом парке, где катился гром.
Шел жаркий бой за каждый дом и выступ.
Валились башни в сломанных крестах.
Как жаждали мы ринуться на приступ,
Пробиться к центру, где горит рейхстаг!
И вот он перед нами. Рев орудий…
За боем бой… За дымом снова дым…
Мы лишь тогда вздохнули полной грудью,
Когда наш флаг увидели над ним.
И тут-то мы услышали безмолвье.
Голубизна проглянула из мглы…
Мы увидали, что ресницы, брови
У нас, как от муки, белым-белы!
Пыль от летящей наземь штукатурки
Белесыми туманами плыла.
Посасывая пыльные окурки,
Глядели мы в слепую муть стекла.
А в стеклах — дым клубящийся и пламя.
И, пробегая от окна к окну,
Я в зале под имперскими орлами
Отряхивал со смехом седину.
Да и не я один тогда смеялся:
Смешны седины в девятнадцать лет.
Я тряс кудрями… Все-таки остался
На них седой, неизгладимый след.
И я, чего-то все не понимая.
Взглянул в окно — а там весенний зной!
Каштан в цвету! И понял я, что в мае
Обоих нас покрыло сединой.
Владимир Карпеко. 2 мая 1945 года в Берлине
Еще невнятна тишина,
Еще в патронниках патроны,
И по привычке старшина
Бежит, пригнувшись, к батальону.
Еще косится автомат
На окон черные провалы,
Еще «цивильные» дрожат
И не выходят из подвалов.
И тишиною потрясен,
Солдат, открывший миру двери,
Не верит в день, в который он
Четыре долгих года верил.
Виктор Кочетков. «Шел смертный бой…»
Шел смертный бой.
Земля в огне кипела.
Был сужен мир
До прорези прицела.
Но мы, полны решимости и веры,
Ему вернули прежние размеры.
9 мая 1945 г.
Сергей Матвеев. Побежденные условий не ставят
В ночной тьме шли войска. Громыхали танки, пушки, автомашины; по обочинам дорог нескончаемым потоком двигалась пехота; связисты с тяжелыми катушками кабеля едва управлялись — воинские части стремительно меняли позиции, преследуя отступающего, но яростно огрызающегося врага.
Прожектора противника шарили по небу, время от времени зависали «люстры», желтоватый свет широко освещал большое пространство. Тогда все замирало в оцепенении. Но «люстра» гасла, и снова во тьме войска приходили в движение.
На горизонте полыхало багровое зарево пожаров, доносились разрывы снарядов. Справа, в тылу, бухала пушка, там же, где предполагался передний край, — тишина.
Мы шли по земле Чехословакии. В ту ночь моя танковая рота преследовала гитлеровцев до тех пор, пока боевые машины не ткнулись в немую темень безмолвных улиц селения. Двигаться дальше было рискованно: пехота и артиллерия отстали, можно попасть в ловушку.
— Занять оборону! — раздался в наушниках шлемофонов голос заместителя по строевой части Чубара.
Экипажи смертельно устали. Однако тщательно готовили огневую защиту: знали, что агонизирующий противник особенно коварен. Когда все было сделано, я привалился к башне танка, закрыл глаза. Вспомнилось, как рано утром, перед боем, командир полка Кунин, подойдя ко мне, сказал: «Береги себя, старший лейтенант!» Мне показалось, что это было не только доброе пожелание, но и намек на что-то важное. Только… как беречь себя на войне?! Мы знали: над рейхстагом уже реет наше знамя, что победа совсем близка: она где-то здесь, за холмами, бело-розовыми от цветущих садов… На что же надеются гитлеровцы? На подступах к чехословацкой столице в те дни они сосредоточили группу войск генерал-фельдмаршала Шернера, который рассчитывал, что рельеф Чехии, ее промышленный потенциал, мощные оборонительные укрепления позволят отдалить неизбежный разгром. Об этом сказал пленный офицер. И еще: Шернер приказал при отступлении не оставлять ничего русским, разрушать заводы, особенно пражские, расстреливать каждого, кто отступит от приказа.
…Время шло к рассвету. Мысли мои оборвались, надо бы вздремнуть, но сон не шел.
Под утро к танкам подошли чехи. Один, в вышитом жилете, переходя от машины к машине и размахивая руками, пытался что-то сообщить. Столкнувшись со мною, попросил выслушать.
— За час до прихода русских драпанули боши до американску… В Праге восстание. Немец бросил танки и самолеты. Чекают на вас братри-чехи, помощи просят, оружия…
Подошли пехотинцы с опущенными вниз дулами автоматов. Сбросили с плеч вещмешки, скатки, уселись на обочину дороги, закурили и принялись перематывать портянки. Глядя на их запыленные усталые лица, я с сочувствием спросил:
— Гудят, поди, ноги? Садись, пехота, подвезем!
Солдаты не спешили занимать места на танках. Устали. Вдруг послышался знакомый голос командира пехотного батальона майора Герасимова:
— Опять обскакали нас, танкисты!
На войне танкисты редко встречаются с пехотинцами, которых привелось когда-то поддерживать в бою, тем радостнее такие встречи. Нас же судьба сводила не раз… Герасимов, как всегда, выглядел молодцом: подтянут, на бедре фляга в суконном чехле, на груди — бурый след портупеи. Я спрыгнул с танка и оказался в его объятиях. Наши излияния прервал солдат:
— Товарищ майор, разрешите обратиться: листовка…
Герасимов взял небольшой листочек, повертел без интереса.
Потом спохватился:
— Погоди, погоди! Почему не по-русски? — Он приподнял каску, почесал пальцем затылок. Я увидел на его правом виске глубокую впадину и понял, почему он всегда в фуражке или в каске.
— Значит, наша листовка. Для немцев, — пояснил я.
— Что же наши пишут? — майор был близорук, уткнулся в листовку носом, долго вчитывался.
— Нутром понимаю, а связать не могу. И слова-то знакомые: кригсгерихт — это война, капут — понятно, золдатен — тоже… А попробуй разберись!
— Давай сюда! — Я взял листовку. Это было обращение Советского командования к группе генерал-фельдмаршала Шернера.
— Восьмого мая в Берлине, — читал я, — подписан акт… — остановился, перевел дыхание, расстегнул ворот гимнастерки и с еще большим нажимом на самые значительные слова продолжил: — О безоговорочной капитуляции германской армии…
Солдаты вплотную придвинулись ко мне, словно и дышать перестали. Едва справляясь с волнением, я прочитал последние слова листовки, напечатанные крупным шрифтом: «Война окончена!»
Несколько секунд глубокой тишины… И вдруг возглас:
— Ох и отосплюсь теперь! — То был голос наводчика Потапова.
Что тут началось! Заговорили, радостно зашумели все разом. Полетели в воздух пилотки, шлемы, фуражки. Размахивали руками, толкали друг друга в бока, обнимались, палили в небо из пистолетов. Потапов хотел было садануть из пушки, но я запретил.
— Рацию включите, включите рацию! — переходя от танка к танку кричал командир первого взвода Жмакин.
— Ка-пи-ту-ля-ция! — растягивая слога, с восторгом и удивлением произносили это еще новое тогда в нашем солдатском лексиконе слово. И, наверно, у каждого вертелась мысль: «Как же будет дальше? Какие перемены произойдут с этого часа?» Люди не будут убивать друг друга, мир, тишина придут на истерзанную землю. На душе и радостно и беспокойно перед неизвестностью. Где ж она сейчас, поверженная нацистская армия, как капитулирует?
Я залез в свой командирский танк, включил рацию. Какая-то станция передавала на мадьярском языке модную тогда песню «Голубка» об оставленной в Гаване девушке. Внезапно нежная мелодия оборвалась. Перебила другая радиостанция. Твердый мужской голос говорил по-английски, сообщая явно нечто важное и срочное. Я прислушался, хотя не понимал языка. Но одно слово, которое диктор много раз повторил, слово «реасе», — понял. Переключил приемник на другую волну и снова услышал это слово, означавшее «мир!». В тот день оно победно звучало на всех языках народов земного шара.