Живая вещь — страница 102 из 104

годы, где в конце концов простёрлась ниц, нашаривая рукой за холодильником воробья, — и с трудом удерживался… удерживался от злых яростных воплей, от желания что-нибудь здесь искорёжить — чему дети ни при каких обстоятельствах не должны стать свидетелями! Он выскальзывал тогда на улицу, совершал марш-броски в церковь, на церковный двор, к каналу; но при этом его ни на миг не покидало тягостное беспокойство за детей, оплетало грудь и ноги — скорее, скорее назад, домой!..


В церкви он, конечно, пытался молиться. Не Христу, а старому, могучему, доипостасному Богу, который удерживал на месте камни этого здания, неуловимо присутствовал в густом воздухе, под сводами, как грозовое электричество; действия этого Бога Дэниел ощущал редко, но был Ему подвластен. Ты возвращаешь человека в тление и говоришь: «возвратитесь, сыны человеческие!»[264]Ушла и больше не вернёшься, отзывался Лир. Впрочем, церковь, даже по-ночному пустая, не была необитаемой: как всегда, здесь работало, хлопотало нечто, дух общинности, который соединял вместе и одновременно истреблял отдельные, крошечные человеческие голоса, жалобно шептавшие и вздыхавшие в этих стенах. В мире есть что-то большее, а за его пределами — также что-то большее, чем люди и их мелкие заботы; Дэниел слышал звук, шум жизни, которая течёт где-то там, независимо от глухих ударов его, Дэниелова, сердца, независимо от его дыхания и сопения. Подумать только, людишки преклоняли здесь колена и молились об избавлении от постыдной угревой сыпи или о том, чтоб девушка из хора улыбнулась в чью-то сторону, чтоб получилось сдать экзамен, к которому недостаточно подготовился, чтобы викарий заметил твою новую шляпку, вот сейчас, вот сейчас, ну или хотя бы теперь… Существуют особые законы для этих ничтожных существ, например: незаземлённый проводник образует с живым телом цепь, электричество пробегает по жилам с кровяной влагой, по костям, до мокрого кафельного пола. Но при этом не получится, стоя вот здесь, приказать-прокричать этим силам — поразить заодно и его, Дэниела, прямо на месте, — ни тем более отменить то, что случилось, восставить её из праха. Всё, о чём он мог эти силы попросить, он сам может и должен сделать, коли уцелел: прожить жизнь с пользой. Дело не в том, что Дэниел не верил в эти силы. Скорее, силы плохо верили в Дэниела. Установили для него законы. Христос сказал, что Отцу Небесному есть дело до того, упадёт воробей на землю или нет[265]. Христу, судя по всему, воробей тоже очень важен. Но вот важен ли для сил человек? Например, для силы тока. Она, по законам, знай наносит свой удар. У людей очень хрупкий череп, да и сердце — как оно ни совершенно, как ни качает, нежно и сильно, кровь — способно остановиться из-за крошечного пузырька воздуха. Образ распятой на кресте фигуры — это людской вопль о том, чтобы всё было иначе, чтобы в центре всего стало человеческое страдание, чтобы человек сам отвечал за свою судьбу и чтобы мёртвые могли вернуться, восстать как трава, как пшеничное зерно апостола Павла, что сеется в тлении, а восстаёт в нетлении[266]. По рассуждению человеческому, когда я боролся со зверями в Ефесе, какая мне польза, если мёртвые не воскресают?


Дэниелу не верилось, что мёртвые воскресают. Доведя свой страх до нестерпимого, он нёсся, спотыкаясь, сквозь холодный ночной воздух домой, ему мерещились хрупкие маленькие головки, задыхающиеся маленькие лёгкие, перед глазами вставала та, задранная вверх губа, обожжённая рука, мёртвая бледность золотых волос…


С визитом явились Гидеон и Клеменс. Дэниел не стал предлагать им кофе, но они всё равно не уходили. Клеменс, даже не спросив разрешения, сама отправилась на кухню, будто у себя дома, и сварила всем кофе. Развернула кулёк с принесённым домашним печеньем и сообщила Дэниелу, что он выглядит измождённым, будто совсем ничего не ест. Выложила печенье на тарелку на пыльном столе; Дэниел отказался от угощения способом весьма простым — к нему не притронувшись. Уильям подошёл и схватил три печенья, одно за другим пихая в рот, будто неделю не ел. Клеменс сидела в кресле Стефани и ласково зазывала малышку: ну иди же сюда, маленькая, попробуй вот это печеньице с сахарной фиалкой. Мэри подошла, пососала печенье, прижалась розовой щёчкой к жёлтой льняной юбке Клеменс, запачкав её. Клеменс деловито вытерла пятно чистейшим платочком. В Дэниеле начала вздыматься ярость: комната у него в глазах слегка покачнулась, а оконная рама за головой Клеменс задрожала и словно раздвоилась. Гидеон сказал, что все волнуются за Дэниела: он держался, конечно, блестяще, но напряжение наверняка на нём сказывается. Может, ему куда-нибудь съездить, отдохнуть? А дети пока погостят у них с Клеменс, станут на время частью их большой семьи. И вот ещё: не стоит ли Дэниелу поговорить со специалистом, с кем-нибудь, кто помогает пережить горе…

— Нет, — сказал Дэниел.

— Я понимаю, — продолжал Гидеон, — вам трудно говорить о дорогой Стефани, но думаю, это может помочь. Мы всегда слишком поспешно стремимся запрятать подальше наших усопших близких, вырвать их из головы и сердца. Я подумал, может, нам станет легче, если мы вспомним — прямо здесь, собравшись за этим столом, — самые дорогие сердцу мгновения её пребывания с нами, возблагодарим Господа за её жизнь, за жизнь её деток, за счастье, которое она стольким принесла…

— В день её смерти, — подхватила Клеменс почти не дрогнувшим голосом, — я пришла к ней с очень личным делом, весьма щекотливым, а она повела себя так мудро, так мягко и терпеливо… хотя дело было совсем не из приятных…

Не в этот ли миг Дэниел почувствовал, что ему уже совсем невмоготу, что он готов совлечь с себя земную шелуху?[267] В ушах поднялся вихрь, в глазах отпечаталась тёмная решётка камина, зловеще подсвеченная изнутри пламенем, — отпечаталась и странным образом легла на благообразное лицо Гидеона, деля его на пылающие квадраты: вот этот — с глазом, а вот здесь — жёлто-бородатый кусочек…

— Она принадлежала… — говорил Гидеон, — принадлежала нам всем. И мы все скорбим и хотим разделить с тобой твоё горе. Помолимся же о ней! Возлюбленный наш Отец, ведающий о скорби людской, отдавший Сына своего во искупление грехов наших…

— Убирайтесь, — сказал Дэниел. Он встал и указал на Клеменс: она ещё смела повидать Стефани после него, и на неё растратились слова, которые

— Всё-таки тебе нужна помощь, — сказал Гидеон.

И тут Дэниел ударил его. Что-то Дэниелом овладело — его тяжёлый кулак с хрустом врезался в лицо Гидеона и отдёрнулся уже в крови. На мгновение он ощутил покой. Затем ярость снова взметнулась, ещё выше.

— Вон! — приказал он Клеменс. — Вон отсюда. Немедленно!

— Лучше было бы взять на время детей… — чуть слышно пролепетала она.

Его взгляд упал на юбку с пятном от печенья.

— Прочь. Уйдите!..

Мэри плакала, спрятавшись за креслом миссис Ортон. Уильям стоял в кухне, вжавшись в угол, прильнув щекой к прохладному белому боку холодильника, его личико побелело.

33Три линии

В домике на Учительской улочке вновь собирались семьёй на чай. Большой коричневый заварной чайник на синей клетчатой скатерти светился мягким глянцем. В подставке стояли тосты, на английской фарфоровой тарелке с синими «китайскими» узорами лежали заранее поделённые на удобные кусочки бутерброды с маслом. Уинифред снова достала и выставляла на стол старую миску Маркуса с толстым ободком, на дне которой изображён сюжет стихотворения Александра Милна «Букингемский дворец»: выцветший Кристофер Робин с няней Элис наблюдают смену караула. Из этой миски ела Мэри, а Уильяму передали любимый детский набор Фредерики: чашку, тарелку и рюмку для яиц с кроликом Питером из сказки Беатрикс Поттер. Уинифред обжаривала в масле кусочки хлеба и нареза́ла их для Уильяма тонкими полосками, чтобы он макал их внутрь яйца всмятку. Ещё они пекли имбирных пряничных человечков. Уильям раскатывал тесто и делал по трафарету плоские звездообразные фигурки, а Уинифред брала Мэри на колени, к столу, и малышка вдавливала в них глаза-изюминки. Улыбки изготавливались из цукатов. Раньше Билл и Уинифред сидели в холодном молчании перед электрическим обогревателем с одной лишь работающей полоской; теперь она снова начала разводить настоящий дровяной огонь в очаге. Отсветы пламени играли на сияющих начищенных ложках и тёплом, хоть и обшарпанном дереве стенных панелей. На столе стоял букет хризантем, их бутоны — дивные шары из похожих на язычки пламени алых и золотых лепестков; Мэри тянула к букету ручки, их ласково отводили. Уинифред не могла сказать, что счастлива. Какое уж тут счастье? Но ей снова было ради чего вставать по утрам, и это вдохнуло в неё жизнь.


Месяца три назад вечером зазвонил телефон, она взяла трубку. Дэниел, отрывисто и быстро:

— Нужно, чтобы вы сейчас же приехали и забрали детей. Позаботьтесь о них, пусть пока поживут у вас. Вот сейчас вы мне нужны, вы поняли? Мне нужна ваша помощь!

— Что ты собираешься…

— Нет, никаких глупостей, это против моих убеждений. Но я не могу здесь дальше оставаться, иначе кое-кого покалечу. Вы должны понять.

— Да, но я… но они…

— С вами им будет лучше. Я уезжаю. Мне нужно уехать. Вы их заберёте?

— Конечно.

— Прямо сейчас приедете, сию минуту. Обещайте.

— Обещаю.

— Я дам о себе знать.


Она взяла такси. Когда добралась до маленького коттеджа, дети уже лежали в постелях. Она собрала их вещи, и они вместе уехали обратно. С первых секунд звонка она знала, что возьмёт детей, но не догадывалась, как это её изменит.


Звонков больше не было. Но время от времени приходили открытки. Судя по всему, он пробирался на юг. На картинках — Хоэрт, Ноттингем, Поттерис, соборы, вересковые пустоши и живописные болота, да незнакомые, ничего ей не говорящие главные улицы городков, освещённые фонарями на бетонных столбах. Привет Уильяму и Мэри.