— Я сейчас. Только возьму пальто.
— Этот молодой человек с удовольствием подаст пальто. — Миссис Ортон картинно повела рукой в сторону Маркуса.
— Я сама.
— Не беспокойся, милочка. Для него радость любимой сестре-то услужить…
Маркус принёс пальто. Фельдшеры спросили, может ли она идти; она сказала, да, конечно, но им пришлось её поддерживать, чуть ли не нести. Как и прочие, более обычные поездки, эту поездку было главное начать, а там уж как-нибудь доедешь.
В больнице в Калверли её быстро, почти силком, извлекли из кареты «скорой помощи» и усадили в кресло на колёсах. Сверкая — от выброса адреналина — глазами, она пыталась сопротивляться: ей хотелось идти, ей не трудно идти, она чувствует себя хорошо. Но фельдшеры веско молвили, что не имеют права разрешить ей передвигаться самостоятельно, и давай её толкать-везти, на лязгающей фурке, по всяким разным заездам, пандусам и по длинным обеззараженным коридорам. В этом кресле вершина её горбатого живота оказалась под самым подбородком, то вздымаясь, то опадая. Разыгралась икота. Наконец добрались до родильного отделения.
В последовавшей сцене, как она и опасалась, благородного было мало. Будучи то ли усаженной, то ли уложенной на высокую, твёрдую, наклонную койку, она почувствовала, как внутри у неё всё трётся, тянется, рвётся. Между ног у неё побежала вода; маленькая медсестра, в халате цвета бильярдной зелени и белых тугих грушевидных, выше локтя, нарукавниках, чем-то быстро промокнула эту воду, и сквозь запотевшие очки вперилась Стефани между ног. Эти очки, отметила про себя Стефани с отстранённой точностью, делали по-кроличьи круглое сестринское личико более простоватым, чем оно было на самом деле; по бокам окуляров были позолоченные крылышки, забавно и задорно вздёрнутые к полукружиям бровок. Она называла Стефани «мамочка», но при этом, командуя раздеться, так и сяк повернуться, обращалась вовсе не к голове Стефани, а все глаза и ушки уставила в твёрдый, бледный горб. Подошла некая более старшая медсестра, в бледном фиолетово-белом полосатом халате, и добро заглянула в лицо Стефани, в то время как её, Стефани, голые руки вдевали в сквозистый какой-то, бязевый белый халат и подвязывали ей кое-как сзади на пояснице бандажные ленты, которых был неполный комплект. Эта сестра стала ей объяснять про бритьё и про клизму, и Стефани — истинная поборница хороших манер — выждала, когда снова вернётся дыхание, и сказала, хорошо, я про это всё знаю, пожалуйста, делайте. И прибавила, что немного, к сожалению, побаивается клизмы. Она надеялась, что, объявив свой страх, как нередко бывает, с этим страхом и вещью, от которой страшно, проще станет совладать. Ей хотелось, чтоб медсёстры были старше, но обе казались моложе её самой, и за их деловитой бодростью ей чудилось какое-то напряжение. Они принесли мыльную пену в металлической изогнутой кювете и очень холодную опасную мужскую бритву и, закатав её реденький халат, проворно намылили и соскребли лобковую растительность, устроили в промежных складках освежёванные прогалинки, и те укромные места, которые не были жаркими и влажными, сделались холодными и влажными, — и во всё это время, так же как и потом, вновь и вновь, они вмешивались в ритм её боли, заставляя боль затейливо дёргаться, колыхаться, а не петь с простой, привольной беспощадностью, как раньше. Они клали холодные руки и холодные серебристые трубочки на бугры и на ровности непомерно растянутой кочки живота, так что Стефани хотелось завопить, стряхнуть их прочь, но, однако же, мешала ей вежливость, лишь в нитку вытягивались её брови. Они измерили время между схватками, сказали, что «всё идёт прекрасно», и поставили ей клизму. Отчего все её внутренности, как ей показалось, зажглись и раздражились, её охватила паника. Послушно она скинула ноги и всё тело с высокого ложа и, оставляя мокрый след, загребая по полу, потащилась в ванно-туалетную комнату, где набиралась в ванну вода и ждал унитаз. Ну каким же образом, ну почему ей нельзя было идти пешком с санитарами по длинным коридорам, а теперь можно без всякой помощи находиться одной в ванной и туалете?! Целая быстрая вереница различных дополнительных болей пробежала у неё внутри, точно тёмные вихрастые, друг за дружку цепляющиеся волны прилива или как странные, неровные, вспять друг дружке, подводные теченьица в устье реки. Она сидела и ждала, пока сделает своё дело яростная клизма, и негромко — чтоб никто не услышал — поплакала. Когда кишечник её опростался, она испытала некое облегчение. Боязливо она стянула с себя халат — он так или иначе не думал сходиться спереди и едва ли прикрывал наготу. Шагнула в ванну и, вздыхая, помыла выбритые места тёплой водой, чувствуя, слыша или думая, что слышит, как трескаются, ломаются её тазовые кости. Дно этой ванны было холодным и шершавым, как будто песчанистым (наверное, от крупинок чистящего порошка). Она поспешно, может быть, слишком поспешно шагнула наружу из ванны — боль застигла её переносящей ногу через край, и она нелепо застряла, беспомощная и грузная, в этой ловушке, с облепившими щёку и загривок влажными золотисто-русыми локонами. Вошли медсёстры и ей помогли, закрепили бандажные ленты, помогли надеть банный халат и опять усадили в колёсное кресло.
Её отвезли в комнату с белой постелью, стулом и прикроватным столиком, на котором стоял графин воды, а ещё был в этой комнате маленький занятный мебельный предмет, с металлическими трубчатыми ножками и такими же перильцами, внутри которых помещался почти квадратный, белым застеленный матрасик, — и, только уже почти забравшись, осторожно и кротко, на свою новую постель, она вдруг поняла, что предмет — детская кроватка! Распознав же эту особенную кроватку, она впервые осознала, что происходящее здесь — не суровое, одной лишь ей посланное испытание, что их здесь двое. Всё это происходит с двоими. Кому-то необходимо выбраться из неё наружу. Но женское тело, можно ли вообразить, что оно настолько… откроется… настолько растянется, что сумеет выпустить существо… с ребёнка размером? И чем-то это всё равно должно будет кончиться — не может не… Сёстры приготовились оставить её в этой комнате и уйти. Впервые выказывая эмоцию, она к ним обратилась с просьбой о книгах; она желает, чтоб ей принесли книги. Книги? — удивились они.
— Да, у меня в чемоданчике.
— В родильный покой не положено чемоданчик.
— Мне нужны мои книги.
— Хорошо, мы попробуем… Когда будет время. У нас очень мало времени, мы с ног сбились. Сразу четыре мамочки поступило. Какую же именно книгу вы хотели бы?
— Все мои книги. Откуда я знаю какую. Вордсворта. Вообще все книги. А Вордсворта особенно.
— Вордсворта?
— Да, все его стихи в одном томе. Если у вас будет время.
— Стихи Вордсворта… — повторила зелёная медсестра чуть озадаченно. — Ну хорошо, я постараюсь, — прибавила она, слишком уж потачливо.
— Как скоро? — спросила Стефани.
— Почём же мне знать? У вас всё идёт прекрасно. Первый ребёнок всегда рождается долго. Попробуйте немного расслабиться, отдохнуть…
Итак, они ушли. Расслабиться, отдохнуть? Но разве можно настроиться на спокойный лад, когда у изголовья свисает на гибком стержне, одетом в мех, шаровидная кнопка звонка и не оставлено никаких указаний, когда следует звонить в этот звонок, а когда, как положено у англичанок, нужно молчать и терпеть. Поначалу она улеглась на кровать послушно, уставилась в белый потолок, затем поворотила голову вбок и узрела, что нынче какой-то необычно солнечный день; что по синему небу несёт маленькие белые облачка с сияющими каёмками; что помещается она в первом этаже и окошко, полуоткрытое, выходит во внутренний дворик, поросший травой. Наручных часиков ей не оставили, забрали вместе с одеждой; она подумала, должно быть, теперь позднее утро или даже близко к полудню, без особой уверенности. И впервые вспомнила про Дэниела, она ведь даже не сказала ему, что отправляется в больницу. А всё из-за миссис Ортон и Маркуса, между которыми она растеряла человеческое слово. Хотелось бы надеяться, что эта двоица догадается сообщить Дэниелу, но в действительности надежды мало. Она стала с беспокойством об этом думать, потом снова началось. Есть какая-то нелепость в том, что лежишь вот так на спине, а тебя схватывает — с совершенно излишней, нешуточной болезненностью. Она с трудом перевернулась на бок, крупной рябью побежали спазмы. Как жалко, что нет Вордсворта! Она скинула ноги с постели и, в следующий тихий промежуток, подошла к окну. Воздух был холоден, прозрачен и очень уж душист. Она с интересом выглянула, что там такое. Вдоль всей стены под окнами цвело растение — множеством маленьких захудалых цветков, бархатисто-коричневых, соломенно— и ржаво-золотистых, — они-то и наполняли воздух своим тёплым, щедрым ароматом. Она ещё посильнее приподняла раму и подышала этим запахом, потом, повинуясь какому-то властному безотчётному побуждению, стала ритмично расхаживать взад и вперёд по комнате, у стен разворачиваясь на пятках, вздёргивая голову и раздувая ноздри. Когда подступили следующие волны боли, удалось вплести их в ритм этого топтанья-хожденья, отмеренного от одной стены до другой и обратно. Она вдруг получила возможность как будто доглядывать за собой снаружи, прислушиваясь, как боль вздымается и опадает, разрешая этим волнам происходить. Вновь прихлынул адреналин, сбитый было клизмой. Она попыталась вспомнить оду Вордсворта «Уверения бессмертия»[77], у которой ещё один, свой собственный ритм. На хо́лмы радуга падёт. И роза дивно расцветёт. Она шагала и шагала между двумя стенами. Дверь отворилась, и она не сумела сразу остановиться, занесла ногу… медсёстры изумлённо уставились на её развевающийся халат и голый зад.
— Почему это вы, мамочка, не в постели? Вам вставать нельзя.
— Мне легче, если вот так ходить.
— Вы делаете себе же хуже, расходуете энергию. Может случиться спазм внутренних мышц. Постарайтесь расслабиться. Ну пожалуйста.
— Понимаете, если я напрягаю