Живая вещь — страница 43 из 104


Однажды он пришёл домой вечером после одного из разговоров с Джерри в «Мешке гвоздей». Жена, сидя за столом, кормила Уильяма, который, развалясь, сидел в переносном креслице. По всему дому теперь были разбросаны игрушки, малышу принадлежавшие, прежде всего небольшие пластмассовые предметы различной геометрической формы, основных ярких цветов: круглое небесно-голубое блюдце, жёлтое ведёрко с белой крышкой, синяя ванночка на белых складных ножках, красная кружечка, множество круглых и квадратных детских зубных колец, похожих на огромные древние монеты или первобытные талисманы, на тоненькой цепочке или шёлковой тесьме. На столе в эти минуты стояли ёмкости с горячей водой, в которых грелись голубые баночки «Хайнц» с желеобразными пищевыми веществами. Эти вещества имели цвет приглушённый, неяркий, в отличие от игрушек. Серо-зелёное яблочное пюре, зелёно-жёлтое гороховое, желтоватая молочная кашка, мутновато-бледный апельсиновый сок. Уильям в креслице являл собой интересное скопище цветов и фактур: само креслице — в переливчато-синюю и белую полоску, словно цирковой шатёр; костюмчик — лютиково-жёлтый, по которому напачкано бледно-цветными пюре, жёваными бисквитными крошками, молочными плевочками, да ещё и размазано липкими пальчиками. Стоял запах молока, и тёплый запах солода, и чистых подгузников, и дезинфицирующей жидкости. Стефани в этот миг всовывала ему в ротик ложку с чем-то зеленоватым, а он, работая губами и язычком, извергал бо́льшую часть наружу красочными пузыриками. Одна липкая ручка вцепилась в бледные кудри Стефани, другая отвергала терпеливую ложку. Лицо Стефани было в нитях и потёках пищи, чуть блескучих и быстро подсыхающих. Все картины и ощущения сбежались у Дэниела в голове: затхлый запах Джерри Берта, скудная пустота церкви, застарелый табачно-пивной воздух в пабе, им наперекор — разнобойно сладкие, повседневные запахи родной детской жизни, цветной ералаш вещей, радужный туманец, преизбыток всего

— Приходил Гидеон, — сообщила Стефани.

— Зачем?

— Не знаю. Приглашает Маркуса поучаствовать в загородных прогулках с юными христианами.

— Вреда в этом нет.

— Маркус может не согласиться.

— Лучше б согласился. Всё какое-то занятие.

— Покорми Уильяма, а я пока тебе сделаю чай и бутерброды.

Когда Стефани встала из-за стола, Уильям посмотрел на отца своими тёмными глазками-бусинками и открыл ротик, готовясь издать протестующий звук. Дэниел тут же подцепил ложкой яблочного пюре и прямо в этот возникающий звук направил. Изрядная часть яблока сразу выпросталась обратно капельками. Круглый язычок, однако, ловко подставился под остальное своей собственной ложечкой и втянул пюре внутрь. Дэниел почувствовал то наслаждение, которое каждый чувствует, глядя, как фруктовая мякоть исчезает в детском ротике, как яблоко в прямом смысле превращается в малыша, тот растёт, — чуть ли не на глазах становятся больше пухленькие подушечки кулачков и пальчиков, шейка, щёчки. Тёмные бусинки смотрели на Дэниела пристально, ротик раскрылся жадно, точно клюв у птенца. Дэниел потрогал тёплую головку с чёрными волосами, которые были его волосами, и, склонившись носом, понюхал. Уильям пах правильно, под всей внешней кисло-сладкой мишурой. Пах человеком, пах Стефани, пах Дэниелом. Сам собой пах!..


Бывали дни, когда Дэниел, колеся на велосипеде по Блесфорду, воображал свой маленький дом, какой он крепкий, тёплый и уютный, как озарён изнутри мягким, но ярким светом, как таинственен и сокровенен за своими ставнями. Внутри этого надёжного, безопасного жилища царит порядок: жена сидит у очага, ребёнок обихожен и вымыт, с пушистыми волосиками; на столе накрыт отменный, полезный завтрак: тёплый чайник с заваркой, горячий тост, крупитчатый душистый мёд; все яркие цветные тарелочки и плошечки Уильяма — чисты и красивы. У малыша на клеёнчатом настольном коврике — жизнерадостная картинка с прямодушными, сомнений не знающими персонажами «Дома, который построил Джек»; у каждого своя заветная цель: у крысы — глодать солод, у кота — задушить крысу, у пса — гоняться за котом, у коровы — поддеть пса щербатым рогом, у одинокой молочницы — подоить эту корову, у страшноватого парня, одетого в лохмотья, — поцеловать молочницу, у священника — молочницу с парнем повенчать, у петуха — священника в это утро разбудить, а у Джека — всё это в лучшем виде обустроить, весь дом с подворьем, как целый мир[107].

Но бывали и ночи, когда лежал он в постели и слышал, как ребёнок вдруг издаёт негромкий, но беспокойный звук, звук прерывистый, готовый сорваться в першение, в кашель, за которым уж грянет вопль; после недели таких сполошных ночей начинало казаться, что его счастливый домик — полумглист, непрочен и тесен, что шмыгают в подполе крысы, что продувают его насквозь, отыскав пазы да щели, студёные ветры… В эти ночи ему было слышно, как мать каждые несколько минут принимается ворочаться на старых диванных пружинах, как почти беззвучно босиком то и дело отправляется в ванную комнату Маркус. Сразу живо вспоминался, лез в голову незаконченный, неприглядный антураж гостиной — осыпающаяся штукатурка, влажный потолок, недокрашенные стены с оставшимися кое-где грязными обоями, подгузники (в золотисто-зелёной слизи) в жёлтой стиральной корзине, подоконники с въевшейся сажей… Всё это вдруг обступало, обтесняло его кошмаром. Жене он однажды, в одну из этих дурных ночей, слыша, как все жильцы шумно дышат, как Уильям готовится, точно мопедный мотор, завести свой кашель-вой, сказал:

— Мы будто живём с огнедышащим, рычащим драконом!..

— Я сейчас возьму Уильяма, похожу с ним.

— Нет, ты лучше поспи. Я возьму его сам.


И он ходил по дому, увесистый человек в носках, прижимая к себе малютку-сына, — вся длина ребячьего тельца, от родничка на макушке до крошечных, мяконьких ступней, покуда равнялась его собственной широкой груди. Он мерил шагами своё маленькое пространство, мерил пределы нижнего помещения, от двери до лестничного косоура и до следующей двери, напевал при этом чуть слышные гимны и тихонечко сковывал, укрощал бессонные кулачки и лодыжки, погружая младенца в покой. Он следил за тяжёлым порханием хрупких маленьких век, и сердце его вздрагивало от любви, но оно трепетало и в ярости — оттого что так неспокоен сон жителей дома, оттого что со всех сторон обступают здесь стены, оттого что стены неодолимы, как сама любовь.

11Нормы и монстры, II

Сперва, когда Маркус покинул дом, Уинифред попросту затворила его спальню. Время, однако, шло, Маркус не возвращался, и тогда Уинифред стала понемногу, в дневные часы, там прибираться: пылесосила, снимала с открытых полок лишние вещи, убирала навсегда старые детские игрушки. Поняв, что Маркус задерживается надолго, она стала действовать решительнее: унесла одеяло из гагачьего пуха, сшила и повесила новые, более простые занавески и, наконец (хотя с этого, возможно, следовало начать), перекрасила стены, голубовато-зелёные, как утиное яйцо, в обычный белый цвет, и дверь, прежде кремовую, тоже в белый. В результате комната приобрела чистый, однородный, пустоватый вид. Она подолгу сиживала там днём, за столом Маркуса, и глядела в окошко — поверх садика, на поле для игры в регби. Подростки то бегали, то, сцепившись руками по талиям, тягались силой, отчего их маленькая толпа начинала напоминать огромного безголового краба. Уинифред думала: вот мальчики, нормальные мальчики; но тут же спрашивала себя: а что такое «нормальность»?

Билл приходил с работы, она тут же спускалась вниз и начинала готовить, накрывать на стол. Теперь их, правда, было всего двое, готовить вообще пустяк. Находясь вместе на кухне, они, как правило, молчали. Этому Уинифред не удивлялась, ведь раньше заводилой в разговорах была Фредерика — непременно что-то провозглашала, чем-то хвасталась, на что-то жаловалась, декламировала стихи, — а Билл поддевал её в ответ, нравоучал, задавал вопросы, спорил. Сейчас, покуда Уинифред готовила что-нибудь нехитрое, Билл читал. Разные толстые книжки: романы XIX века, трактаты по психоанализу и психиатрии. Возможно, он даже не понимал, что́ именно ест. Раньше Билл имел обыкновение жаловаться на семейное меню, теперь значения ему не придавал. Список блюд Уинифред начал из недели в неделю повторяться: в первый день котлеты, во второй копчёная грудинка, следом шёл лосось, потом на два дня запечённый ягнёнок, и завершали всё это дело колбасный фарш и тушёнка. Картошку она заменила хлебом, а большинство свежих овощей — фасолью из консервной банки. Пудинги готовить перестала; на столе водились фрукты, а также три куска сыра, которые она заменяла по мере уменьшения или исчезновения. Билл читал, а Уинифред думала. Она сидела, жёсткая и напряжённая от этих мыслей, — порою нечаянно стискивала рукоятку ножа, да так крепко, что начинали болеть пальцы, или стискивала зубы так сильно, что ныла челюсть.

Внутри её неподвижности роились мысли беспокойные и неуютные — о жизни, о доме, о муже, о некоторых принадлежавших ей вещицах.

Вещицы, которые почему-то притягивали её особенное внимание во время этих молчаливых посиделок, были небольшие предметы узкого назначения. Изо дня в день смотрела она на них: маслёнка, точно вмещавшая полфунтовый кусок масла; ножичек для масла с коротким тупым лезвием; керамическая, вердепешевая с прозолотью, подставка под заварной чайник; сырница, чья клиновидная крышка украшена небрежно изваянными коричневыми цветками, а ручка крышки керамически же имитирует скрученный канатик; грелки для яиц из красного фетра; вилочка для пикулей, в форме миниатюрного трезубца; и, наконец, серебряные изделия — подставки для яиц, подставка для гренок, сахарные щипцы, щётка и совочек для сметания со скатерти крошек. Серебро надлежало начищать, а узор был так тонок, что непременно оставались в непроработанных канавках и бороздках переливы окисла. Большинство этих вещиц, уныло вспоминала Уинифред, были с радостью ею лично приобретены или получены в подарок. Благодаря им её жизнь как будто бы начала соответствовать некой совершенной, упорядоченной форме, в ней словно бы появились обряды, которым надлежащая утварь придавала подлинность и изящество. Кому-то в гончарне от души захотелось лихо закрутить керамический канатик на крышке сырницы; а подставка для тостов, верно, радовала своего создателя тонкостью и ажурностью частых, равномерных арок, напоминающих о перевёрнутом корабельном остове (даром что он даже не задумался, как быть, если кто-то отрежет слишком толстый кус хлеба, или как ухватить подставку за крошечное колечко