Перед верхней ступенькой он помедлил, перехватил тельце чуть поудобнее, для спуска. Глаза его встретились с тёмными гневными глазками. А этот младенец — не прост. На вид беззащитный, плачет, однако ж не молит, а властно требует!..
Маркус спустился на две-три ступеньки. Ещё на несколько.
— Ну кто ж так ребёнка держит-то? — раздался из кресла голос миссис Ортон.
Стефани разложила на библиотечном столе книги. Здесь имелись два пластмассовых стола на металлических ножках. А вокруг были полки с художественной литературой, книгами о политике, домоводстве и садоводстве, об уходе за ребёнком, даже раздел «Философия». Никогда ещё прежде она не пробовала работать с текстом без внешней надобности: то нужно было писать рассуждение на заданную тему, то готовиться к экзаменам, а потом уж и к урокам в школе.
Другие надолго обосновавшиеся посетители библиотеки — мужчины. Двое из них бродяги: один (в свитере цвета рыжеватой глины, местами дырявом) почитывал газету, другой (в чёрном строгом пальто, похожий на сотрудника похоронного агентства) присел за высокой стопкой томов «Британской энциклопедии». Третий был глубокий старик, очень маленький, очень аккуратно одетый, с лупой в дрожащей руке, чья стопка книг не позволяла судить о сфере увлечений: «История английских деревьев», «Происхождение видов», «Открытое общество и его враги», «Домашнее выращивание пряных трав». И наконец, четвёртый — тщедушный юноша, похоже студент, с учебником математики.
У полок с романами стояли и тихонько болтали две или три женщины, на вид домохозяйки.
Стефани собиралась прочесть «Оду бессмертия», просто прочесть внимательно от начала и до конца. В голове у неё уже давно зрело смутное намерение: если подойти к делу толково, то, пожалуй, можно накатать о Вордсворте докторскую при новом Северо-Йоркширском университете. Но в данную минуту она чувствовала страх и неуверенность. Выговорить для себя эту щёлку во времени и пространстве для думанья было нелегко — и что же? Ей решительно не думалось! Это тревожно напомнило древние свободные учебные дни, когда тебе давали задание сроком на неделю-другую, однако в первый день, сколько ни высиживай, ничего не получалось. Прежде нужно было освободить голову от шелухи повседневных забот, заурядных мыслей: не забыть купить кофе; я, кажется, влюблена; жёлтое платье надо почистить; Тим чем-то недоволен; что же такое творится с Маркусом; как мне вообще успевать всё на свете? Должно было пройти какое-то время, прежде чем задача вообще начинала казаться выполнимой, ещё какое-то — прежде чем начинала жить в сознании, и лишь затем, ещё дни спустя, завладевала вдруг всем существом, становилась как воздух. До настоящей мысли всегда было некое дуракаваляние, когда ничего не происходило, лишь позёвывание, посматривание по сторонам, пошаркивание по полу туфелькой, по сути — отлынивание от того, что затем станет восторгом, наполнит энергией. Где-то внутри должен был ожить, засновать таинственный челнок, продёргивая новую нить утка под забытые, но приподнятые нити основы: ряд за рядом — ткань мысли. Она отобрала от Маркуса и свекрови и — что хуже всего — от Уильяма (он-то постоянно брезжил в сознании, не давал себя забыть ни на минуту) этот скромный досуг, его хватит на предварительное безделье, на раскачку, но успеешь, сумеешь ли сосредоточиться? В будущем надо научиться думать без раскачки, сказала она себе, иначе ничего не добьёшься. Перехитрить свою голову, думать везде и всегда — в очереди на автобус, в автобусе, в туалете, на кухне, готовя еду или сражаясь с горкой грязной посуды. Вот, уже подступает какая-то усталость… она зевнула… время шло…
Маркус, не говоря ни слова, вручил Уильяма миссис Ортон. Та сразу притиснула его к груди — вопли сделались задушенными — и похлопала по попке. Маркус тревожно навис сверху — а что как младенец и впрямь задохнётся? Слишком уж он хрупкий, а миссис Ортон — настоящая туша. Маркусу внушало омерзение раздувшееся сияние искусственных шелков и особенно — её лилово-красные руки, как высовываются они из манжет с кругленькими пуговичками, похожими на капельки растопленного жира.
Тут Уильям издал, помимо задушенного крика, ещё один звук: стиснув беззубые дёсны, налившись личиком попеременно ало, ярко-красно, сине-лилово и затем вдруг совсем бледно, он произвёл громкий, влажный треск своим упакованным в подгузник задом.
— Ну вот, — сказала миссис Ортон, — придётся тебе теперь его попочку обслужить. Сразу-то настроение у него и улучшится. Так что за дело, душа моя.
— Я… не могу.
— Ты что же, думаешь, мне с ревматизмом вверх по лестнице подниматься способно? А ну-ка марш. Я тебе начну подсказывать, что делать. Глядишь — и справишься.
— Я… я просто…
— Ты что его мамочке, сестре своей-то сказал? Мол, справимся. Я же помню твои слова. Вот и хватит бездельничать. Пойди наверх да разложи всё как положено. А понадобится тебе чистый подгузник — муслиновая тряпица такая, — треугольничком сложишь, и вкладыш, полоска полотенцевая. Да ватка ещё, да присыпка детская. Ну и кувшин с тёплой водой. Ступай, всё готовь. Ежели чего не найдёшь, покричи нам.
Маркус поплёлся наверх. Нашёл резиновую подстилку и полотенце, на которых обычно переодевали младенца, и разложил на кровати. Нашёл и все другие причиндалы, аккуратно сложенные в пластмассовом тазике. После чего нехотя отправился вниз за Уильямом.
Из-под эластичного края неуклюжих небесно-голубых трусиков Уильяма уже успело вылезти и расползтись по лиловому шёлку миссис Ортон некоторое количество жёлтого вещества.
— Смотрите… вылезло, — сказал Маркус еле слышно.
— Принеси мне скрутку ваты. Да заодно резиновый фартук надень. Давай пошевеливайся.
Он снова поднялся наверх. Оторвал изрядную толику ваты от белого цилиндрика. Надел резиновый фартук с белой махровой подкладкой и матерчатой оборкой. Фартук имел запах резины, а ещё лесного ореха, имел женский запах, запах Стефани? В настольном зеркале Стефани на туалетном столике отразилась его тонкая, бесполая фигура, облачённая в этот наряд. Чувствовал он себя глупо, хуже чем глупо. Спустился вниз.
— Надобно заметить, вид у тебя идиотский. Бери ребёнка, не дрейфь, это ж просто молоко переваренное в желудке, ничего тебе от него не сделается. В жизни такого бесполезного олуха не встречала. Точно говорю.
Выхватив вату у него из рук, она принялась ожесточённо протирать бок своего шёлкового бюста, возмущённо фыркая и ещё что-то бормоча сквозь поджатые губы. Подниматься из кресла она явно не собиралась.
Маркус снова взял Уильяма, держа на вытянутых руках подальше от «юбки» фартука.
— Смотрите, что делает! Так ведь и уронить недолго. Я вот иногда думаю, а не подлечиться ли тебе в больничке, дружок? Как тебя такого на свет уродили? Ну, давай, пошёл!
— Иду.
Всё ещё продолжая поваливать дурака, Стефани вспоминала другие библиотеки… Прежде всего библиотеку Кембриджского университета в лето своих выпускных экзаменов. Восхитительное чувство знания: чётко формулируешь какой-то довод, находишь вдруг удачную иллюстрацию для мысли, прокидываешь связь от некой идеи древних эллинов — к идее английских мыслителей XVII века. Знание доставляло неповторимое чувственное удовольствие, пробирало всё твоё существо, как восторг сладострастья, как день под ярким солнцем на горячем пустом пляже. И теперь она стала думать о свете, о разном свете в своей жизни, о солнце Платона, о теле Дэниела на песке, о первых, лучом омытых, минутах отдельной жизни Уильяма и о себе на солнопёке — и с ясностью, яркостью, давно уж её не посещавшей, пожалуй что с тех дней в университетской библиотеке: «Что такое моя жизнь? Секрет в том, чтоб придать моей жизни желанный облик». И тут же себя окоротила: ну нет, так не пойдёт, надо размышлять об «Оде бессмертия», времени нет в запасе. И осознала, что, собственно, и думала об «Оде», ведь в «Оде» и говорится обо всех этих вещах — о великолепии травы, о неугомонности мысли, об облике жизни, о Свете.
В голове начало сгущаться. И как всегда в такие мгновения, всё восприятие обострилось. Словно впервые, она разглядела эти серо-дымчатые библиотечные оконные стёкла, металлические книжные полки серо-голубого, военно-морского цвета, бетонный гладкий пол, в котором галька и о который словно запинается дурацкая огнеупорная пластмасса стола, где она сидит. Один из бродяг украдкой под библиотечным столом отламывал по кусочкам сыр и хлеб и потихоньку отправлял в рот, когда ему казалось, что библиотекарша отвернулась. Маленький старичок с лупой теперь взял в руки том гоббсовского «Левиафана». Вообще-то, нравился ей этот старик; всё ей нравилось. Она обратилась к «Оде».
Маркус положил Уильяма на резиновую подстилку и, с трудом преодолевая помехи в виде бесцельных брыканий, расстегнул нижние пуговки на трусиках. Внутри этих верхних трусиков были ме́ньшие, из прозрачной клеёнки, наполненные бледно-жёлтым текучим веществом, и где-то между ножек (догадывался Маркус) безопасной булавкой заколот матерчатый вкладыш. Борясь с тошнотой, Маркус стянул клеёнчатые трусики и уронил на ковёр, отчего тут же образовалось пятно. С булавкой пришлось изрядно повозиться. Она совершенно залеплена жёлтым, но, даже будучи расстёгнутой, выниматься из мокрого, тугого материала нипочём не желает. В тот миг, когда она наконец извлеклась, младенец вновь брыкнул, нацеливаясь пухлой ляжечкой прямо на булавочное остриё. Маркус отдёрнул руку; слёзы подступили к глазам: ну что же это, что за напасть?! Он с силой потянул подгузник из-под ребёнка (не догадываясь, что можно для удобства приподнять ножки за щиколотки) — и оставил жёлтый след на спине длинной распашонки. Тут он сообразил, что булавка, увы, осталась под младенцем. Непонятно и как доставить кувшин с водой с туалетного столика, не повернувшись спиной к Уильяму, — а ведь тот может скатиться или соскользнуть с кровати. Какое-то время он бесполезно приплясывал, одной рукой прижав младенца к кровати, а другой пытаясь дотянуться до кувшина; потом всё