Живая вещь — страница 46 из 104

же рискнул оторваться от Уильяма и совершил две стремительные вылазки — сперва за водой (расплескав половину на ковёр), потом за ватой.

Потом наступило самое неприятное. Зажав нос, он принялся вытирать и отчищать с кожи жёлтое вещество, находя всё новые и новые крошечные его залежи в складках мошонки и в морщинках раздражённых ягодиц. На ковре образовалась целая кучка из брошенных ватных тампонов и тампончиков. От усердия Маркус вспотел. Отыскал булавку — нацелившуюся в спину ребёнка на манер ятагана. Ещё одна отчаянная вылазка, теперь за присыпкой.

Маркус не мог взять в толк, как превратить подгузниковую заготовку в полноценный предмет младенческого туалета с помощью одной-единственной булавки. Он складывал и перескладывал треугольником махровую ткань, подтыкал и так и сяк, в конце концов в отчаянии заколол булавкой наугад, ожидая воплей, и нацепил поскорее голубые трусы, застегнул их на пуговки — начисто забыв про внутренние клеёнчатые трусики. Какие-то непонятные, избыточные кончики ткани торчали отовсюду. Так или иначе, дело было сделано. Он перевёл дух и бросил взгляд на личико Уильяма. И обнаружил, что малыш внимательно на него смотрит. Потом уголки маленьких губ дрогнули и будто поползли вверх, и наружные уголки глаз тоже! Маркус аж отпрянул от неожиданности, наступив на грязный подгузник, — неужели это настоящая, сознательная улыбка?! Взял на руки своего, теперь уж не такого грязненького, питомца…


«Ода бессмертия» — вещь о многом, в том числе о времени и памяти. Некогда, восемнадцатилетней девушкой, бывшей школьницей, студенткой, Стефани не очень-то верила в подлинность и ценность тех откровений раннего детства, о которых говорит поэт. Ей думалось, что дети вряд ли несут на себе какое-то особое благословение или печать блаженства.

Теперь, в двадцать пять, она чувствовала себя если не старой, то взрослой: у неё был сын, — и её куда больше увлекала мысль о чужедальности и инаковости детей. Глаза остановились на эпиграфе: «Дитя — других людей отец»; она сразу же подумала об Уильяме, как омыл его после рождения солнечный луч и каким человеком, мужчиной он станет. Новым, чутким взором принялась она читать строки о Ребёнке в середине стихотворения, которые девочкой, не успев ещё повзрослеть, воспринимала слишком поверхностно (они казались ей чересчур обычными, не такими волшебными, как райские видения начальных строф: радуга и роза, во́ды в звёздную ночь, единственное, особенное дерево и единственный цветок, фиалка, у ног).

Её особенное внимание сейчас привлекли две идущие подряд, друг за дружкой, строфы о Ребёнке. Первая из них (VII) начинается со слов: «Узри Ребёнка средь даров земных». В ней описано, как он заранее примеривается к различным церемониям и ролям, что уже начертал в своём плане, или «грёзе человечьего житья». Как актёр, он готов участвовать в свадьбах и похоронах, в праздниках и шествиях скорби, — это перекликается, конечно, с семью возрастами-ролями человека из знаменитого шекспировского монолога. Кроме того, это напоминает, если честно, и социологическую проповедь Гидеона. Но вот следующая, VIII строфа, которую Кольридж, друг и критик Вордсворта, находил неубедительной и пугающей[109], — представляет собой целую вереницу метафор, описывающих жизнь души при посредстве понятий бездны и заточения в земных оковах. Ребёнок — к неудовольствию и недоумению Кольриджа! — превращается в мудреца и пророка:

Ты, чья таит премаленькая внешность

Души могущество, безбрежность;

Философ, тайн предсущных приобщенный,

Глаз зрячий средь слепых, что в сне глухом

Читает в бездне вечной и священной

В неё вселённое божественным умом;

Великий и благой дитя-пророк,

Кто ясно столь постигнуть смог

Те истины, которые нам скрыты

В тьме нашей жизни и в гробу земном…

Внезапно Стефани открылось, что сквозной образ «бездны» в этой строфе — часть вордсвортовского представления о тьме, которой объята жизнь и мысль. И что своей правдивостью это представление не уступает описанию человеческих обрядов и ролей в строфе предшествующей, строфы колеблются, как чашки весов. И сходятся вместе, уравновешиваются в заключительных строчках VIII строфы, где поэт уверяет Ребёнка, что по мере взросления, с годами благословенное облако вокруг него развеется:

…Благая участь станет бесполезна.

Твоя душа свой груз земной возьмёт,

А тело — груз обыденных забот,

Тяжеле стужи, глубже жизни-бездны!

«Вечная бездна» — во́ды Книги Бытие становятся бездной, глубиной, которой достигает корень, пытаясь преодолеть своё заточение, груз земных забот и холодов. Стефани как раз доросла до понимания того, насколько «обыденные заботы» могут отяготить человека. Строки поэта тронули её (как в своё время в родильном отделении тронула точностью мысль — «погрязла в биологии»). Она почувствовала высокую радость оттого, что поняла: земные роли ребёнка-актёра сложно соразмерены с земным заточением и вечной бездной. В этой идее, в этом объяснении была какая-то удивительная свобода! Стефани посмотрела на часы, поняла, что записать или даже получше обдумать уже не удастся. Несколько минут назад ей чудилось, что это было какое-то откровение, явление истины. Теперь кажется — простая, хотя и верная догадка…


Маркус спустился вниз вместе с Уильямом. Миссис Ортон выпрямилась в кресле, растопырила толстые колени.

— Ну наконец. Давай-ка его мне сюда. Посмотрю, хорошо ли ты его обслужил.

— Всё у него в порядке. Я его держу. Погуляю с ним по дому.

— Говорят, дай ребёнка.

— Может, не надо? Я с ним похожу.

— Откуда тебе понимать, как младенца удовольствовать? Думаешь, удобно ему? Ты посмотри-ка на себя. Локти торчат во все стороны. Бестолковый из бестолковых.

Маркус отступил к подножью лестницы, не хотелось отдавать ей Уильяма. У неё посередине кисейной манишки — брошь с несколькими тряпичными чайными розами, острая булавка торчит вперёд. Маркусу не хотелось уступать Уильяма, чтоб она не увидела, какие там фокусы с подгузником. Не хотелось, чтобы Уильяма притиснули к этой булавке.

— У него всё хорошо, — повторил Маркус. — Хорошо.

— Это какой же упрямец! Вот что я тебе скажу. Всем ты уже надоел здесь своими закидонами! — рассвирепела миссис Ортон. — Суёшь свой нос, где тебя не просят, строишь из себя важную особу. А как до дела дошло, грязного подгузника испугался? Может, пора тебе уже к мамочке обратно вернуться, а, переросток? Дрейфишь обратно-то? А знаешь почему? Потому что к делу она тебя приставит. Будь это мой дом и моя воля, ты б у меня живо отправился на заработки. Вон какой, весь белый да нежный, как девица. Неженка и есть! Но пальца в рот тебе не клади, откусишь. Ну-ка, отдавай ребёнка, покуда худого ему не сделал! Что это ты так долго возился наверху?

— Всё я хорошо там сделал. А вы могли бы и сами, между прочим, подняться наверх да его переодеть. Я знаю, вы ходите вверх-вниз по лестнице, когда никто не видит. Больной вы только притворяетесь.

— Ах, ты ещё и оговариваешься?! Ну, теперь уж мне ничего не остаётся, как отобрать его у тебя!..

К ужасу Маркуса, она извлекла своё грузное тело из кресла и медленно, вперевалку направилась к ним. Маркус стоял бесполезно, прислонясь к балясине: прижать к себе Уильяма покрепче он не решался. А миссис Ортон, подвалив сбоку, вцепилась в плечи ребёнка своими сизыми пальчиками. Маркус не отпускал. Миссис Ортон потащила изо всей мочи, однако вдруг забуксовала на коврике — и грохнулась на каменный пол (отпустив при этом малыша). А хватка Маркуса успела ослабнуть чуть раньше…

Маркус присел на ступеньку лестницы. Ребёнок лежал у его ног, недвижный.

Миссис Ортон принялась неуклюже барахтаться, как выброшенный на берег кашалот, и стонать, и охать, и браниться.

В эту самую минуту в переднюю вошла Стефани. В уме у неё рассеянно вертелось, что в «Оде» отразилось учение Платона о предсуществовании души… каждая клеточка тела, однако, беспокоилась об Уильяме…


Ужасный, невозможный миг… Но вот уже Стефани, отшвырнув свои книжки, подхватила на руки сына. И тот — опамятовался — заголосил.

Кричала и миссис Ортон: мол, она совершенно уверена, что опять сломала ногу, боль ужасная, скорее вызывайте врача! И во всём виноват этот олух царя небесного, которому давно пора дать укорот, привык, что все перед ним тут ходят на цирлах! Врача, скорей врача, я не выдержу!

— Маркус, помоги ей подняться, пожалуйста.

— Не могу.

— Господибожемой! Подержи хоть ребёнка.

— Я б не доверяла ему с ребёнком-то. После того, что… ох… приключилось.

Стефани, сжав зубы:

— Можете встать, если дам руку?

— Нет, нет!

— Сейчас принесу подушку. И вызову врача.


Позвонив по телефону и бросив подушку лежащей на полу миссис Ортон, Стефани наконец забрала у Маркуса малыша. Уселась, бережно обняла, прижала к груди. Её била дрожь. Сердце стеснилось страхом, виной и отчаянием. Ладони сделались мокрые.

— И что это на нём за подгузник? Если так можно назвать. Где клеёнчатые трусики? Кто его вообще переодевал?!

— Я.

— Эх, Маркус, Маркус. Ну как же так можно?.. — Она зарыдала.

Маркус ушёл наверх и закрылся у себя в спальне.

Миссис Ортон продолжала лежать на полу, охая и извергая брань. Явился врач: переломов у неё нет, пара ушибов. Стефани с врачом отвели её наверх, в спальню, уложили в постель.

Врач осмотрел ребёнка: ссадинка на виске, но вроде бы вполне здоров и весел.

Стефани целовала висок и плакала. Есть что-то прискорбное в первой ране на новенькой, нежной коже.

13Мумички

— Бывают ли у тебя сны? — спросил у Маркуса психиатр Ройс, по обыкновению.

— Я увидел плохой сон, после того как уронил ребёнка.

— Можешь его рассказать?