В этом сне все сидят в кружок на обитых тканью стульях, касаясь коленками. Играют в игру; его упорядочивающий ум условно назвал это «групповая игра», в подробности не вникая, то ли «музыкальные стулья», то ли «передай посылку». А может, это одна из тех непристойных игр, где коленками или носами передают какой-нибудь предмет или теннисный мячик между ухом и подбородком запускают и стараются не уронить. Все люди в этом сне как будто окоченевшие и словно обёрнутые тканью, с тычущимися, скрытыми под юбками коленками, в толстых передниках. Коленками они касаются. Он тоже играет в эту игру. И он потерял предмет, неизвестно какой, который все передают.
И вдруг он понимает, что он сам и есть этот пропавший предмет, он между ними посерёдке, припал к земле, притаился, а они надвигаются на него, как в детской песенке-игре про фермера, который выбирает жену, а жена — ребёнка, а ребёнок — няню, а няня — корову, а корова — собаку. Только они не дети, а старухи, и на строчке «А теперь мы все собаку побьём!» они дружно обступают его, шурша и шаркая, и встают на него коленками. Головы у них без лица, потому что полностью окутаны белыми ватными волосами, мягкими, как серые волокна, что опутывают кактусы.
А потом они вдруг начинают крутиться на месте разом, эти старухи, — сматывать с себя полосы навроде бинтов или какой-то иной мерзопакостной материи, и вместе с полосами сходит, распадаясь, их плоть. Он определил их тоже условно — «мумии», но прозвал почему-то по-другому — мумички.
И вот они крутятся деловито, деловито, и всё, что сматывают с себя как с толстых бобин, — наматывают на него!
— Меня окружили люди. Вообще-то, это были женщины. Стали меня приминать коленками, вроде как плющить. У них начала разматываться одежда. Я их прозвал «мумички».
— Тебе не кажется, что это похоже на слово «мамочки»? Может быть, тебе была неприятна идея материнской заботы?
— Может быть.
— А почему?..
На следующей неделе Маркус отправился домой, в Учительскую улочку. В один прекрасный день возник на кухне перед Уинифред и сказал просто: «Я вернулся» (как будто в этом и впрямь ничего необычного). И она приготовила тушёного цыплёнка в его честь; а Билл долго тряс его руку, придя из школы; но многих слов от Маркуса не дождались, он молвил только: «Мне нравится белый цвет. Вернулся домой, а стены белые. Хорошо».
Стефани, несколько растерянно, принялась размышлять о том, что её деликатность, а также терпение Дэниела, профессионализм психиатра Ройса и материнская любовь Уинифред на поверку оказались не так действенны, как зловредность миссис Ортон и грязный подгузник! Маркус выполз из своей раковины, чувствовала Стефани, выполз на столько, на сколько вообще умеет. Но — кто же подержит на руках Уильяма, если всё-таки захочется попробовать записать мысли об «Оде бессмертия»?
14Фигуры речи
Это было в дни Александра в Лондоне, в Блумсбери…
Проучившись и проучительствовав более тридцати лет, Александр очутился, впервые, в необразовательном учреждении, где человеку полагались кабинет, секретарша, приличная зарплата, но мера самостоятельности сильно зависела от должности, а поведение — от добровольно признаваемых правил. Этим учреждением была небезызвестная Британская вещательная компания. Должность его именовалась «постановщик-консультант»; впрочем, выпускать разговорные передачи или радиопостановки в его задачи не входило. От него ждали «свежих идей». Каковые несомненно можно было почерпнуть в знаменитом трактире Георга, посиживая за кружкой пива с поэтами, странствующими преподавателями университетов, да и просто с разными занятными господами.
Кабинет Александра располагался в Радио-доме, в районе Мэрилебон. На службу он ходил пешком, обитая по соседству, в Блумсбери. Жил он на положении гостя-арендатора в обширной квартире; съёмщиком квартиры был его приятель Томас Пул, который раньше преподавал в учительском институте в Йоркшире, а теперь работал в лондонском Институте Крэбба Робинсона[110]. Сам Александр с детства жил по чужим комнатам: сперва, мальчиком, — при частной приготовительной школе, потом — при частной средней школе, далее в студенческой комнате в Оксфорде и наконец — в бытность учителем — в утлой комнате-башенке школы Блесфорд-Райд. Добавьте к этому наезды к родителям, которые, держа гостиницу в Уэймуте, отправляли его в первый попавшийся номер. Вот и получается, что жил он всегда одиноко и бесприютно. Поселясь же с семьёй Пулов, он — несмотря на бедноватость тогдашней обстановки (куцые занавески, деревянные ящики из-под чая, ловко превращённые в овощные лари) — получил вдруг ощущение обычной, домашней жизни и уюта, которого ещё не испытывал.
Многоквартирный дом из красного кирпича находился между Тотнем-корт-роуд и Гауэр-стрит; окна — подъёмные створчатые, обрамлены натуральным камнем; двери — деревянные, красно-коричневые — с ручками полированной латуни. Этакий эдвардианский солидный дом, предназначенный для городского житья семей с одним-двумя слугами. Когда Пулы въехали в квартиру, оказалось, что в кухне сохранились звонки для прислуги: в настенном ящичке за стеклом — крошечные диски, каждый из которых, когда рядом на стене звенел звонок, умел светиться, указывая, куда именно вызывают: гостиная, спальня хозяев, детская (гласили названия комнат под дисками). Не вполне ясно, каким именно помещениям что соответствовало, проводка звонков не работала. Всего в квартире имелись четыре большие комнаты и четыре малые, вход во все — из длинного тёмного коридора. Владения прислуги — кухня, кладовая и клетушка-спаленка — глядели окошками в колодец двора, отделанный белыми плитками в желтоватых потёках; таких окошек, оживлявших стенки этого глубокого колодца, со всех сторон было много, в жаркие дни они разом открывались, так что плясало в колодце эхо музыки и голосов. Квартира Пулов была под самой крышей здания, на шестом этаже. Большие комнаты выходили на улицу, в их эркерных окнах — макушки лондонских платанов, стаи голубей, а в последующие годы — над крышами противоположных домов — станут неодолимо-геометрично вырастать таинственные цилиндры и диски строящейся Почтовой башни[111]. Комната Александра помещалась в дальнем от кухни конце коридора. Тихая, просторная, не загромождённая мебелью. Большого скарба с собой он не привёз, так как поселился здесь временно. Правда, на белые стены понавешал изрядно: несколько старинных, забранных под стекло в рамочках, театральных плакатов; репродукции любимых картин — «Мальчик с трубкой» и «Семейство комедиантов» Пикассо; фотография «Данаиды» Родена; афиша его собственной первой пьесы «Бродячие актёры», ну и, конечно, афиша лондонской постановки «Астреи» — портрет Елизаветы I, принадлежавший Дарнли, в роскошной окантовке красных тюдоровских роз. Были и две, совсем маленькие, репродукции Ван Гога — подсолнухи и соломенный стул. В Кембридже Фредерика в это время прочла в романе Ивлина Во «Возвращение в Брайдсхед», как Чарльз Райдер, устыдясь, снимает репродукцию подсолнухов и ставит на пол лицом к стене. Александр же теперь, что ни день, всё больше поражался и восхищался этими подсолнухами: как мог он столько лет смотреть на них и не видеть, не понимать? Репродукция, правда, неважнецкая, иззелена-жёлтая, в отличие от более чистых жёлтых красок оригинала. Покрывало на постель Александр постелил своё, приобретённое в Провансе: тёмный геометрический цветочный узор на густо-жёлтом, как яичный желток, фоне. Занавески он вместе с Пулами выбрал самые обычные, тоже жёлтые, в цвет более-менее попали. Итак, жёлтой и белой была эта комната, лишь палас на полу был сер…
Он переехал в Лондон, словно поддаваясь примеру удачливых провинциальных писателей или их удачливых героев. Эти герои в финале очередного «аналитического» романа, воспевающего моральные ценности рабочего класса и душу жителей английского севера, со страшной скоростью устремляются на юг, в шумную столицу. За ними следуют обычно и авторы. Кстати, Пулы тоже вполне намеренно превращали себя в столичных жителей. Почти всё, что связывало их с родной провинцией — гарнитур из дивана и двух кресел, пушистые ковры «вильтон», книжные шкафы со стеклянными дверцами, семейное столовое серебро, — было сознательно оставлено ими позади. Элинора Пул сказала Александру, что самое восхитительное в этой квартире — её вытянутость, комнаты устроены в один ряд, без затей, и сами по себе незатейливы. В любой из них можно спать, есть, работать. Везде постелили удобные безворсовые паласы серебристых и серых оттенков, обрезанные и обмётанные точно по размеру комнат; стены покрасили белым; на окна повесили обычные занавески с геометрическим узором. Столяры изготовили на заказ простые и элегантные комоды и открытые полки. У детей были яркие финские одеяла — красное, синее, жёлтое. В квартире висели репродукции абстрактных полотен Бена Николсона[112], плакат выставки Матисса. Всё это Александру нравилось.
Нравилось ему и такое новое для него богатство их пищевого обряда. Первое живое впечатление от ближайшей улицы, Гауэр-стрит, совпало с книжным — от Глауэр-стрит у Генри Джеймса, — непрерывный ряд серых георгианских зданий, с голосящими машинами у подножия. Но к счастью, ежедневно направляясь пешком на работу в Радио-дом Би-би-си, он открыл для себя и великолепие других улиц, а именно Гудж-стрит и Шарлотт-стрит. Все эти итальянские бакалейные лавки с их запахами сыров, салями и винных бочонков; еврейские пекарни, источавшие тёплый коричный и маковый дух; кипрские зеленщики с горами свежих овощей, каких не отыщешь на севере — баклажаны, фенхель, артишоки, цукини, сияющие, зелёные, лиловые, солнечно-глянцевые. В потрясающей кулинарии Шмидта можно было приобрести кислую капусту из деревянной бочки, чёрный ржаной хлеб «памперникель», немецкие колбасы и колбаски любого сорта и калибра, а также заказать маленькую чашечку чёрного кофе с огромным эклером. Расплачивались там по запискам, у центрального прилавка, где за кассою чрезвычайно прямо восседала дама с усиками, в чёрном платье с кружевом. В итальянской бакалее «У Беллони» высокий продавец Луиджи, тараторя с одинаковой скоростью по-италь