Живая вещь — страница 52 из 104

форически означающего у Джордж Элиот участный, субъективный взор[124], царапинки невидимы и хаотичны; вот так же, в виде узора, завихриваются на автопортрете Ван Гога мазки вокруг его глаз, пытливо всматривающихся в себя. Впрочем, воспринимаются нами подобные вещи почему-то как противоположность субъективизма, как озарение, редкостная возможность проникнуть в истинное устройство мира, где всякая малость должна постигаться в составе целого. Мы чувствуем, как волшебным образом утверждается примат сознания над материей: рассеянно и будто нехотя бродим мы между стеллажей библиотеки — и вдруг замечаем, что корешки книг, посредством непонятного телекинеза, выстроились если не под стать нашей мысли, то под стать маршруту. В подобном умонастроении, наугад просматривая томики на полке или их названия в каталоге, мы обязательно обнаружим — к собственному изумлению — важную книжицу, о существовании которой не подозревали, незнакомый нам доселе свод фактов или даже чьи-то размышления — и всё это полностью созвучно нашей задаче! Такого рода откровение постигло Александра в результате случайных, казалось бы, реплик профессора Ве́йннобела, в честь которого и был устроен обед.

Сама беседа с Вейннобелом, конечно, случайной не была. На Би-би-си профессора пригласили сразу в двух качествах — как автора цикла радиопередач на весьма узкую и вместе с тем широчайшую тему: «Свет в западной живописи», а также — как только что назначенного проректора нового Северо-Йоркширского университета. Университет вот-вот откроется в Лонг-Ройстон-Холле, на террасе которого состоялась премьера «Астреи» Александра. Александр ознакомился с подробным проспектом передач, но не взял на себя смелость как-то их перекраивать. Леонардо, Рафаэль и платоновское понимание математики и истины. Ян Вермеер, развитие оптики в XVII веке, камера-обскура, телескоп и микроскоп. Отдельный выпуск посвящён великим постимпрессионистам и их световым эффектам, и здесь, конечно, один из главных героев — Ван Гог. Начальство сочло, что Александр лучше всех сумеет обсудить с профессором и его разносторонние исследования, и новое назначение.

Вейннобел — голландец, один из представителей тех европейских интеллектуалов, которые во время войны перебрались на Британские острова, да так и остались: стали публиковать работы и читать лекции на английском. Эти эмигранты (Вейннобел выделялся среди всех них тем, что приехал не из Центральной Европы и не еврей) были, скорее всего, последними из настоящих эрудитов. Как стало ясно потом, они были и последним поколением, которое сходилось во мнении относительно того, что такое человеческая культура и что обязательно знать, сохранять, передавать потомкам. Вейннобел занимался и филологией, и математикой; изучал — ни много ни мало — феномен человеческого познания, искал некий способ описать его с единых позиций. Исследования его простирались от природы света и устройства человеческого зрения до тонкостей метафизики и представлений о реальности. Выступления профессора были наполнены прелестными яркими мелочами, которые Александр, будучи уже почти знатоком тонкого искусства передачи видимого и осязаемого при помощи странноватого, бестелесного языка радиоволн, высоко оценил. Так, ему весьма запомнилось описание крошечных бусинок белой краски на крутых тёмно-коричневых боках лодок на картине Вермеера «Вид Делфта».

Александр никогда не видел профессора, только слышал в динамиках его голос — тонкий и ясный. Вейннобел говорил с идеальным английским произношением, чётко артикулируя согласные и слегка протягивая гласные. Поэтому Александр представлял его себе невысоким, субтильным — и крайне удивился, оказавшись лицом к лицу с колоссом под два метра ростом. У профессора было длинное лицо с квадратной челюстью в обрамлении чёрных, квадратно подстриженных волос, а также пышные, но не вызывающе пышные, усы. Глубоко посаженные тёмные глаза смотрели из-под косматых бровей. Волевые складки пролегли от носа к уголкам губ и по обеим сторонам щёк. Одет он был в тёмный костюм. Обстановка на обеде, в духе всей Би-би-си, являла собой смесь культурности и аскетизма. Для обеда приспособили зал заседаний, в котором почти не было мебели. Через пыльные окна сочился серый уличный свет. Стулья с потрёпанной обивкой, грубовато-прямоугольный стол, а на нём — белые напероны, хрустальная посуда, серебряные приборы, вазы с цветами, — всё это походило на гастрономический мираж, какой возникает в пустыне перед святым или заплутавшимися странниками. Среди других приглашённых были настоятель собора Святого Павла, глава одного из оксфордских колледжей (участник передачи «Мозговой трест»[125]) и романистка, которая много времени проводила за границей, по линии Британского совета читая там лекции о современной художественной литературе Соединённого Королевства. Её звали Джулиана Белпер, лицо её было длинным, изящным, задумчивым (вызывая ассоциацию с самой известной представительницей группы Блумсбери, Вирджинией Вулф), волосы собраны в пучок. На Джулиане был чёрный, сшитый на заказ костюм и розовая шёлковая блузка. Ели крабовый паштет, стейки из вырезки и грушевый десерт «Бель Элен». Французское бордо и английский сыр стилтон с голубой плесенью были превосходны. Мясо жевалось с трудом. Блюда подавали официантки в накрахмаленных белых фартуках поверх чёрных платьев из шерстяного репса и в белых шапочках. Все, за исключением Вейннобела с его утрированно чётким произношением, имели выговор образованно-небрежный; в каждом звуке и слове сквозила одна и та же склонность к самоиронии, одна и та же негласная вера в нравственные нормы поведения, общепризнанные и диктуемые хорошим вкусом. Обо всём на свете у них было самое правильное понятие — об образовании, искусстве, стиле жизни. Когда Вейннобел принялся объяснять свою новую концепцию университетского образования, выражение его лица, вся его осанка сделались напряжённо-решительными, в голосе, ставившем цели, прорезалась скрипуче-командная нотка, так что у Александра мелькнула мысль: не доводилось ли профессору служить управителем какой-нибудь заморской колонии Нидерландов? Вейннобел высказался против ранней специализации в английских университетах. Ведь знания взаимосвязаны, а не рассованы по отдельным запечатанным коробочкам. Его студенты будут изучать естественные науки и математику, а также несколько языков. В его университете найдётся место и прикладным областям знания — архитектуре, инженерному делу, радио— и телевещанию, но также киноискусству и живописи. На всех уровнях обучения — междисциплинарные связи. Вейннобел держал себя учтиво, несколько отстранённо. Он уже объяснял всё это, и не один раз.

В последующее десятилетие общество переживёт ожесточённые схватки в Северо-Йоркширском и других университетах, насмешки и сарказм в адрес Би-би-си и предложенного её первым генеральным директором Джоном Рейтом лозунга «Просвещать, информировать, развлекать», образование изменится до неузнаваемости, и Александр станет вспоминать уверенное единство мнений на том приёме — с изумлением, а сероватую одинакость, тогда его смутно раздражавшую, — с ностальгией. Памятен ему будет также и единственный вспыхнувший в тот день раздор: не кто иной, как сам Вейннобел, позволил себе резкость по отношению к Джулиане Белпер. «Образованный человек должен знать общую и специальную теории относительности», — убеждённо говорил профессор. Джулиана — слушая его доклад вполуха — выцепила лишь одно это, видимо знакомое и приятное ей, слово.

— Да, да, именно относительность! — подхватила она воодушевлённо. — В науке и искусстве произошли огромные изменения, всё теперь относительно. Мы утратили чувство уверенности в чём бы то ни было, утратили незыблемые ценности, мир видится нам текучим, беспорядочным, хаотичным. Поэтому и создаваемые нами формы искусства обязаны отражать бессвязный и субъективный характер нашего мировосприятия…

«Уж не свою ли цитирует лекцию?» — подумал Александр.

Вейннобел расправил плечи и, вперив взгляд в стоявший перед ним ряд бутылок, произнёс строго:

— Такого рода глупых замечаний я не потерплю. Столкнуться с такими абсурдными упрощениями я не ожидал. Всё относительно, говорите вы. Но простите — относительно чего? Без точки отсчёта — относительности не может быть! Мы не обладаем абсолютным знанием, это верно. Наши наблюдения от многого зависят: от физиологии человеческого восприятия, от умения мастеров, которые изготовляют наблюдательный прибор, а также от свойств материала, из которого прибор сделан, ведь в каждой местности материал имеет особый химический состав. Но вам ведь должно быть ясно: не было бы никакой теории относительности без фундаментальной, незыблемой идеи существования скорости света, которая в рамках данной теории — константа. Мы не можем мыслить о случайности событий или хаотичности условий, не имея предшествующего представления об общей упорядоченности — чисел, форм, законов мироздания.

— Но наш человеческий опыт, — возразила Джулиана Белпер, — и вправду хаотичен. — Числа её явно не интересовали. Она продолжала: — Мы не понимаем своей собственной природы. Фрейд показал, что мы не знаем, что происходит в нашем бессознательном. Наши впечатления случайны… — Глаза её взволнованно сияли из-под выбившегося облачка волос.

— Зигмунд Фрейд, — сказал Вейннобел, — как и Иоганн Кеплер, был учёным и верил в истину. Кеплер обнаружил: планеты перемещаются с кажущейся нерегулярностью оттого, что так их видит хрусталик нашего глаза. Но это же не значит, что мы не можем изучать планеты, — просто надо исследовать заодно и строение глаза. Фрейд полагал, что законы человеческого поведения существуют как некая истина, которую можно наблюдать и раскрыть. Результаты его исследований проверить не так просто, как в естественных науках, однако намерения его имели цель чёткую и благородную. А ваши размытые понятия хаоса и неоднозначности — от невежества и недостаточной силы ума. С таким подходом не создашь настоящего искусства.