ка», — отвечал один. «Они в каждом из нас», — подхватил другой. «Да-да, нормы устанавливает наш собственный разум», — послышался голос третьего. «Человек сам знает, что́ хорошо и правильно», — попробовал подытожить четвертый.
— Знает ли? — спросил Алан Мелвилл. — И если знает, то интересно — откуда?
Фредерика посмотрела на него с нежностью. Он сидел на краешке стула, будто готовый в любой момент сбежать. На лице у него была самая что ни есть любезная мина, и всё же за его обходительностью она чувствовала лёгкое презрение. Он немного рассказывал ей о своём детстве и юности: какую радость он испытывал, когда они бандой собирались в каком-нибудь заброшенном, разбомблённом здании; как объединяла их ненависть к другой банде и счастье от здоровья, от физической силы; благо же заключалось в ловком обращении с цепью, в хорошем владении ножом, чтоб в случае чего полоснуть до кости, оставить шрам или хуже — зарезать насмерть. Он знал, знал, что быть человеком непросто. Каково же происхождение нравственного закона?
Большинство пришедших на встречу по социологии не знали, что такое социология. Лишь полагали, что социология изучает жизнь человека в обществе, а это дело хорошее. Более того, развитие социологии позволит более эффективно управлять общественными процессами, и общество вернее направится к добродетели и свободе (на социологию возлагались не меньшие ожидания, чем во время предыдущей встречи — на гуманизм). Фредерика и здесь наблюдала за людьми. Споря, они постепенно приходили к единому мнению о том, что такое «класс», «культура», «элита», для неё же эти понятия размывались пуще прежнего. Однако ей очевидна была разница между, скажем, взглядами Тони Уотсона и Оуэна Гриффитса, когда они рассуждали о «культуре трудящихся сословий». Для Тони за этим абстрактным словосочетанием стояло нечто, обладавшее реальным действием; культура трудящихся — положительное явление и противопоставляется культуре массовой — явлению отрицательному. Культура трудящихся — это предметы, изготовленные вручную, изустные предания и песни, определённые пищевые предпочтения и кулинарные обычаи, — всё это уважаемо и священно, поскольку возникло и развилось естественно. Массовая же культура — это радио, популярная музыка, телевидение, полуфабрикаты, жёлтая пресса. А вот Оуэн Гриффитс под культурой рабочего класса понимал деятельность таких людей, как его собственный отец, который объединял рабочих в сплочённые группы, — эти группы боролись за повышение зарплаты и сокращение рабочего дня, чтоб больше времени оставалось на телевизор и прочий досуг. Оуэн, в отличие от Тони, довольно часто упоминал своего отца, хотя понятие культуры рабочего класса, усвоенное Тони от отца, имело для Тони не менее важное значение, чем ярое честолюбие, зажигательные речи и жажда власти Оуэна-старшего — для Оуэна-младшего. И для Тони, и для Оуэна «культуру трудящихся сословий» олицетворяли их отцы. Однако Фредерике было очевидно, что Оуэн с его напором и насмешками, с его любовью к популярной музыке не вписывался в представления Тони о трудящихся. Но кто Оуэн, если не представитель трудящегося сословия? А что же сама Фредерика, со своим отцом?
Отец Фредерики считал, что христианская вера внушает людям ложные, вредные представления о мире, людях и обществе. Фредерика, его плоть и кровь, полагала так же. Однако при этом она скептически относилась и к отцовским убеждениям. Слишком уж рьяно Билл Поттер почитал литературные «ценности» в трактовке критика Ливиса и жизнь, «которой занимается большая литература» и которую Билл вслед за любимым критиком энтузиастично отыскивал в романах Д. Г. Лоуренса. «Ценности» и «жизнь», таким образом, в некотором забавном смысле занимали место нравственных норм и Бога (разумеется, без символа веры и атрибутов).
Фредерика, как и многие до неё, оказалась в довольно затруднительном положении: те явления культуры, в которых она была укоренена, её раздражали куда больше, чем те, что были ей малосоприродны. Себя она считала искушённой особой, не скованной никакими сословными рамками; ни надуманное желание взбираться вверх по призрачной лестнице, ни ностальгия по прошлым, чужим эпохам были над нею не властны. Она в принципе не признавала авторитетов, и всё же спокойная вера Т. С. Элиота в иерархическое устройство культуры и общества была ей ближе, чем утопическая мысль Ф. Р. Ливиса о единственной и неповторимой культуре литературных произведений и литературной критики (даром что дома постоянно шли разговоры о знаменитом журнале Ливиса «Критическое исследование»). Точно так же роман «Возвращение в Брайдсхед» с его остроумием и «безнравственностью» оказался ей ближе, чем зубоскальство и мораль «Везунчика Джима», где Кингсли Эмис, можно сказать, облёк в литературную форму жизнь той среды, которая ей лучше всего знакома. По крайней мере, Элиот и Во в своих произведениях пытались дать полную картину жизни, разыграть настоящее литературное сражение — пусть и несколько абсурдно, но во вселенском масштабе. С детства она была приучена с недоверием относиться к нечёткости и смешению понятий. А в нынешней жизни всё размыто, всё перемешано.
Ещё она искала Любовь. Ей объяснили, что такое эрос и агапэ, каритас (христианская любовь), запретная любовь, любовь к себе и потеря себя, и теперь ей хотелось просто-напросто «влюбиться». Она всё так же не воспринимала всерьёз заверения в любви, поступавшие от молодых людей, с которыми она спала или просто общалась. Куда приятнее ей было находиться в компании тех, кто не был полностью поглощён только ею и кого, ежели отшить опрометчиво, слишком поспешно, можно было не разглядеть, классифицировать неверно. Она проводила время с Мариусом, который собирался стать художником. И с Оуэном, который верил в своё особое жизненное предназначение.
Мариус у себя в подвале писал её портрет — получалась стилизация под Модильяни. Глаза Фредерики он сделал сливового цвета, что её возмутило, ведь у неё глаза не такие. Когда портрет была закончен, он уже больше походил на абстракцию американского художника Джексона Поллока, какие-то непонятные линии и разводы. Затем Мариус устроился рядом с Фредерикой на кровати и принялся её поглаживать, время от времени спрашивая, почему она позволяет ему распускать руки. Он вырос в католической семье — от плотской любви ждал непременных скорбей и опасностей. Практичную Фредерику это уже не удивляло, она начинала привыкать к мужской непоследовательности…
Оуэн Гриффитс пригласил Фредерику на ужин в дискуссионный клуб «Кембриджский союз». Поскольку она женщина, ей позволено войти туда только как «гостье» Оуэна. За ужином он рассуждал о будущем социализма и причинах прихода к власти и последующего провала лейбористского правительства Эттли в 1945–1951 годах, затем сказал, что Фредерике непременно нужно выйти за него, Оуэна Гриффитса, замуж. Он произнес это так просто и уверенно, над тарелкой с жёстким стейком и водянистыми запечёнными помидорами, — словно дело шло только о нём самом. Фредерика, как было ей свойственно, не пожелала признавать серьёзности предложения и ответила, как часто отвечала: если он хорошенько подумает, то наверняка поймёт, что вряд ли готов каждый день делить трапезу с такой отпетой спорщицей. Оуэн заверил её: как раз таки в этом вся прелесть. Призвал её подумать о будущем: мол, Фредерика знает — ничуть не хуже его, — какое великолепное будущее его ждёт! Но единственное великолепное будущее, о котором желала думать Фредерика, было её собственное. Скорее всего, Оуэн этого не понимал. Не понимал он, вероятно, и того, насколько скудны и мелкотравчаты политические взгляды Фредерики. Если чем-то Оуэн с Фредерикой и были схожи, так это своей эгоцентричной ограниченностью. Да ещё готовностью говорить без умолку о каком-нибудь интересном для себя предмете. Оуэн считал Фредерику очень умной девушкой, из которой получится отличная жена для целеустремлённого мужчины. Фредерика видела в нём целеустремлённость, честолюбие, но воспринимала эти качества как угрозу своему будущему. Даже сейчас его настойчивое внимание выходило ей немного боком — несколько раз он являлся к ней в комнату, чтоб вновь и вновь сделать предложение, причём время, будто нарочно, выбирал такое, когда мужчинам приходить в Ньюнэм запрещено. Один раз наставница, мисс Чизик, за это сделала Фредерике устный выговор (впрочем, не первый и не последний в студенческой жизни Фредерики). Дальше устного выговора не пошло, так как, по словам самой наставницы, от Фредерики ждали отличных результатов на выпускном экзамене на степень бакалавра с отличием.
Тогда это показалось Фредерике нормальным, но годы спустя, вспоминая тот случай, она подивилась кембриджскому ханжеству. На её этаже дальше по коридору жила тихая, очень смуглая девушка, никогда ни с кем не вступавшая в беседу, — Фредерика даже точно не знала, что тихоня изучает — географию? богословие? В том же семестре, когда Фредерика получила выговор, эта девушка, никому не сообщив, вышла замуж за хозяина ресторанчика, сардинца, который пел в церковном хоре и, по слухам, божественно готовил. В колледже об этом прознали — и тут же её исключили! Не за то, что она спала с мужем в общежитии, не за то, что отлучалась к нему на ночь (ни того ни другого за ней не водилось), а просто за сам факт замужества. (Вероятно, студентке Кембриджа не полагалось сочетаться браком с итальянцем?) Так к чему же нас всё-таки здесь готовят, не могла не спросить себя Фредерика. Она думала о наставнице — суровой старой деве, резкой и злоязычной, которая (как миляга Фредди) зорко подмечала, если кто-то из воспитанниц Ньюнэма имел неприлично дешёвый наряд, перчатки из искусственной, а не натуральной кожи или изъяснялся не вполне грамотно. Тогда никто понятия не имел, что такое быть женщиной — в полном и современном смысле слова. Позднее, когда общество начало проявлять массовый, жадный и не всегда разборчивый интерес ко всем сторонам жизни женщины, всем граням женской натуры (определённо, самое положительное следствие феминизма в литературе!), то, пожалуй, и наставницу, мисс Чизик, и маленькую смуглую студентку, синьору Кавелли, урождённую Брилл, могли бы признать участницами исторического спора, поборницами разных систем ценностей. Но если мисс Чизик сама, сознательно пожертвовала замужеством в пользу интеллектуального роста, то за мисс Брилл выбор, причём обратный, сделали другие, против её воли… Тогда, в 1955-м, обе они внушали Фредерике презрение и одновременно жалость. Не беда, успокаивала она себя, наверняка можно реализоваться как личность и при этом быть настоящей женщиной…