Живая вещь — страница 58 из 104

объективными во взглядах (слово это сейчас уже вышло из моды). Призвал быть творчески-любознательными — и абсолютно объективными. Как будто подобное сочетание возможно.

А что, если творчески-любознательно рассмотреть самого Паучинелли? Он совершенно искренне в большей мере интересовался муравьями, чем людьми: мальчиками и девочками, мужчинами и женщинами. Он был прирождённый холостяк — романистка вправе сделать такое утверждение без сомнений в его истинности. Однако другой человек, чья любознательность связана с иными дисциплинами, человек постфрейдистский, станет искать (и в рамках своей дисциплины найдёт) причину, по которой Кристофер Паучинелли избрал для себя жизнь одинокую и безбрачную среди вересковых болот, в окружении стеклянных аквариумов, полных мириад молчаливых муравьёв. Какое отклонение либидо заставило Кристофера сделать предметом своего восхищения — живых нечеловеческих существ, а из всего обилия вариантов — именно муравьёв? Или, изъясняясь терминами другой дисциплины: какой социальной моделью объясняется его предрасположенность к такой роли? Почему Кристофера Паучинелли не интересуют, к примеру, обыкновенные жемчужницы, или радиоволны, или трансформационная грамматика, или изготовление тонких игл, или лечение квашиоркора?

Как же мало мы знаем! Маркуса заинтересовал Кристофер Паучинелли и чрезвычайно увлекли муравьи — настолько, что это новое пристрастие изменит его жизнь, но Кристоферу об этом даже и узнать не суждено.


Напоследок отправились по окрестностям, пообщаться с природой. Маркус поймал себя на мысли, что наблюдает за юными христианами, как во мраке той бессонной ночи наблюдал за мнимо бесцельным, суетливым движением муравьёв. Товарищи по лагерю рассеялись по пустоши: то объединялись в группки, то, отпав от одной из них, присоединялись к другой, кто не спеша, кто поспешно. Будучи ретивым ходоком, Гидеон успевал повсюду — петлял, вилял, то выскочит между двумя мальчиками, которые тяжело плелись в гору, стиснет им ободрительно плечо, то прижмёт коротко, дружески к груди голову какой-нибудь девочки. Муравьи узнают и приветствуют друг друга благодаря усикам — ими они касаются друг друга и улавливают вибрации. Если быть точнее, усики — орган обоняния, главным образом за обоняние отвечают последние семь члеников жгутика (крайняя часть усика), каждый из которых распознаёт определённый запах. Последний членик улавливает гнездовой запах. Если пытливый учёный примется удалять членики по порядку, то увидит, что при отсутствии следующего членика муравей придёт в замешательство, утратит способность ориентироваться, возможно, даже нападёт на растерянных сестёр. Из такой реакции муравья можно сделать вывод, что с помощью этого, предпоследнего членика муравьи различают возраст рабочих в больших колониях, состоящих из различных семей одного вида. С помощью же предпредпоследнего — запах следа, который оставляет сам муравей. Остальные членики отвечают: за распознавание запаха муравьиной матки, за особый запах самого муравьиного вида, отличный от запаха муравейника, и, наконец, за наследуемый материнский запах (не обязательно королевы муравейника), который остаётся с муравьём со времени куколки и до самой смерти. Сложно сказать, являются ли человеческим аналогом таких форм прикосновений и общения муравьёв — телесные шалости обаятельных священнослужителей, похлопывания по плечу, обнимания. Когда Гидеон на кухне задел бедром Стефани, она распознала в этом жесте, как ей показалось, какую-то древнюю, первобытную, естественную форму человеческого телесного контакта. А Маркус просто надеялся, что к нему вообще не станут прикасаться. Он поднял воротник куртки, втянул голову в плечи, давая понять — его тут нет. Но Жаклин всё равно подошла и зашагала рядом с ним; с ней была и Руфь.

Он смотрел на её косу — толстая, она ниспадала по спине сужающимся конусом. Из-за астмы, эфедрина и адреналина зрение его обострилось и утончилось. Когда астматик принимает эти таблетки, он видит несколько иначе: очертания форм становятся более чёткими, но при этом как бы тает фактура предметов. Астматиком был художник-романтик Сэмюэл Палмер[129]; он заключал призрачную копну соломы, дерево в плодах, яркую луну и белое облако в клетку или сетку чёрных штрихов, но при этом глаз зрителя, скользнув по их периферии, видел их сотканными из переливов чистого света. Подобным образом Маркус видел волосы Руфи: круглые и конические формы почти незаметно вплетались, снова и снова, друг в друга, из них возникала единая сияющая коса. От вчерашней Руфи — мечущейся, в растрёпанных чувствах, не осталось и следа; сейчас она была собранной, опрятной, светлой. Она почти не разговаривала и казалась сдержанно-грустной. За всех говорила Жаклин. Маркус слушал её голос и наблюдал за тем, как покачивалась коса Руфи.

— Глядите, — показывала Жаклин, — вон папоротник орляк… Смотрите, какую интересную форму вылепил ветер из того колючего дерева… а вон кроншнеп… кроличий помёт…

Всё это было чрезвычайно занимательно.


Домой Маркус поехал с противоречивыми чувствами: с одной стороны, им, как и другими ребятами, владело ощущение восторга от поездки, с другой — проповедь Гидеона не могла в нём не вызвать неизбежного, неодолимого поттеровского скептицизма. Он лежал в кровати, в безопасности своей комнаты с белыми стенами, и думал о Боге — впервые с тех пор, как перестал слушать Лукаса Симмонса, который объяснял его, Маркуса, необычные дарования тем, что он отмечен вниманием высших сил, особой печатью. В голове вдруг закружились, угрожающе, одни и те же последовательности форм, фигур (раньше он склонен был воспринимать эти свои состояния как подступающее безумие). В повторявшихся этих овальных сегментах (словно мир предстал в фасетках рифлёного матового стекла ванной комнаты!) непостижимым образом запечатлелся и мог быть разгадан смысл всего увиденного в эти дни. Белые муравьиные куколки, сложенные в хитрый штабель… мельтешащие овечьи зады… блестящие заплетённые звенья волос в косе Руфи… чья-то грудная клетка, живот… белые лица, устремлённые к Гидеону, озарённому печью, сияющему… Маркус коснулся пальцами своей овальной щеки, взглянул на неровный овал набухающей луны в окошке. Да, есть Бог Гидеона, подумал Маркус, и сам Он — как Гидеон, бог-человек, окутанный золотым светом, готовый утешить в львиных объятиях… Но есть и некоторый другой Бог — Бог таинственного, всеобъемлющего, хитро созданного порядка, овальных форм и муравьиных гнёзд, Бог щетинящихся подземных закоулков, составных частей, сплетений, фигур, Бог энергии, порождающей формы, бесконечное множество форм! Со стороны Лукаса было полным безумием полагать, будто есть какой-то особый канал связи с этим Богом. Он и так ведь проницает собой всё — от меня, Маркуса, до любой вещи в мире. О Нём мыслить опасно, но Его предназначение теперь очевидно… Ещё Маркусу вспомнились любознательные речи Жаклин и красивая коса Руфи… По венам побежал адреналин — но уже не от таблетки-полумесяца, а собственный.

18Hic Ille Raphael[130]

На втором году обучения в Кембридже Фредерика прославилась (в положительном или отрицательном смысле, сказать трудно) своими орнитологическими изысканиями. Идея её осенила, когда Эдмунд Уилки на вечеринке у миляги Фредди рассказал ей об экспериментальных голубях; тогда же она узнала и новое слово — таксономия, и момент этот (знакомства со словом) остался в памяти ещё надолго, хотя лица и обстановка того вечера вскоре канули в тускловатый калейдоскоп кембриджских вечеринок. Уилки воодушевлённо вещал о серии опытов с перелётными птицами. Считается, говорил он, что они ориентируются по магнитному полю; но какие-то отличия одной особи от другой тоже необходимо учитывать. Перед мысленным взором Фредерики сразу возникла картина: стаи одинаковых птиц усердно машут крыльями, стремясь в одном направлении, но цвет оперения у них разный, да и скорость движения разная. Ну чем не молодые люди в Кембридже? Все они жаждут одного (возможно, даже только одного!), но при этом как особи могут различаться — бесшабашные и робкие, позёры и скромники, умники и тупицы, манипуляторы явные и манипуляторы тайные, с защитной окраской. По сути, очерки «Орнитология» представляли собой вполне обычное студенческое самодеятельное сочинение, превосходное лишь строгой подробностью, с какой Фредерика описала типы соблазнителей в зависимости от их повадок и излюбленных уловок («хамелеон», «плут», «краснобай», «Везунчик Джим»). Мариус Мочигемба снабдил очерки чернильными рисунками — искусная работа в отличие от его сомнительных, посредственных картин маслом, — а Тони и Алан любезно опубликовали «Орнитологию» у себя в газете. Было это ещё до появления жанра, который мы в 60-е повадились называть «сатирическими заметками». Пожалуй, лучшим в классификации было то, что она начисто была лишена школьной, свойской шутливости и — самое прекрасное! — совершенно не заискивала в читателе. Много позже, перечитав в минуты ленивого досуга разом весь комплект «Орнитологии», Фредерика сделала неожиданное открытие. Оказывается, мысли, выраженные ею тогда так любовно, в эстетическом упоении собственной наблюдательностью, — по здравом и холодном прочтении кажутся пропитанными тайной злобой. А она ведь к такому воздействию не стремилась. Вспомнилась ещё одна странность: хотя отчасти «Орнитология» родилась в ответ на мужскую привычку в пабах и комнатах отдыха обсуждать и классифицировать женскую грудь и ноги, лишь к концу своего журналистского предприятия Фредерика вдруг осознала, что в этих разговорах девушки фигурируют как «цыпочки» или «пташки». Когда она, озадаченная, сказала об этом Мариусу, он спросил: «А разве ты не поэтому назвала свой опус орнитологией?» Фредерика честно сообщила, что птичья идея пришла ей в голову, когда она услышала про голубей Уилки. «Ну да, так тебе и поверили», — усмехнулся Мариус, ловко разделяя расчёской надвое сальное крыло волос у себя на лбу. «Мужчины мне нравятся», — сказала Фредерика. «Конечно, оно и видно», — флегматически ответил Мариус.