Живая вещь — страница 61 из 104

[138], как у Мод Гонн[139], как у Мэрилин Монро. Если верить биологам, мы выбираем партнёра, с которым во многих мелочах имеем подобие — но не буквальное сходство. Другими словами, наш выбор падает на людей, у которых звенья пальцев, линия позвонков, ширина рта, тембр голоса, рост, почти наверняка запах — ближе, гораздо ближе к нашим собственным, чем у случайно взятого человека. Близки — не идентичны; нарциссизм и инцест — связаны слишком тесно, и не зря мудрые певчие птицы, хорошо помня родительскую последовательность нот, образуют пары с теми особями, которые пропевают свои коленца похоже, но с какой-нибудь дополнительной ноткой, вариацией.

У Билла Поттера благородно-рыжие волосы. Фредерика унаследовала его волосы, но не умела испытывать притяжение молодых мужчин с такими волосами. Фредерике было бы неприятно, если б Хью Роуз вдруг стал к ней приставать, и даже не потому, что он на животном уровне, увы, не источал мужскую уверенность и раскованность, а просто оттого, что его рыжина, розовые щёки и голубые глаза подпадали для неё под табу, о существовании которого она тогда не догадывалась (и узнала много позже). Но при этом, возможно из-за некоего подспудного отождествления себя с Хью Роузом, она легко поверила ему на слово, когда он горячо похвалил талантливого Рафаэля Фабера — бледно-оливкового, благородно-черноволосого!

Что она испытала, когда у библиотечной магнолии «узнала» это лицо, когда, сидя на скате лекционного амфитеатра, отпечатывала в памяти беспокойно-надменное его выражение, — влечение или что-то ещё? Она грезила о Рафаэле Фабере. Это было что-то вроде снов наяву, медленных, странно растянутых фантазий, в которых сложно, страшно медленно приближалось её сближение с Рафаэлем, которое оказывалось еле внятным, едва уловимым… вот он чуть задевает её плечо своим на узкой лестнице, ведущей в кафетерий… вот однажды замечает её в библиотеке, подходит, встаёт рядом с её креслом… и тогда… может быть, он почувствует и поймёт наконец?.. (Бывали у неё, наоборот, и стремительные фантазии — кататься по залитой солнцем траве, плавать нагишом, впрыгнуть прямо в постель — и за дело; в таких фантазиях действующим лицом изначально был Александр, потом какие-то незнакомцы… а в одну плотоядную неделю даже Мариус Мочигемба, однако же Рафаэль в этих быстрых картинках не участвовал никогда.)

Помимо социологического, психологического и эстетического, есть мифологическое…

Ещё маленькой девочкой она рассказывала себе на ночь одну и ту же бесконечную сказку, проживала некий миф: бесконечно бродила одна в диком лесу в окружении разных зверей — львов, пантер, леопардов, диких лошадей, газелей. В этом царстве зверей она была царицей: тушила лесные пожары и находила воду, улаживала распри, перевязывала раны, мчалась во главе своей грациозной стаи по пёстрым полянам. На ней неизменно было летящее розовое одеяние и белая с розами вуаль; откуда в её детских фантазиях взялся этот наряд, она обнаружила только в тридцать пять — и немало изумилась! Оказалось, дома на одной из расписанных вручную тарелок (одна из немногих семейных реликвий Уинифред) изображена пышногрудая светловолосая нимфа, она висит над пропастью, цепляясь за реденький куст, за ней — голубое небо, бегущие облака. Следовательно, лес она начала воображать очень рано, года в три-четыре (когда ей ещё никто не успел сообщить, что розовый рыжим не идёт). Позднее, лет в восемь-девять, в лесу возник мужской персонаж: красотою он походил на благородного, бледного и темноволосого Рафаэля Фабера, а внутренне обладал набором трудносовместимых качеств, которыми был обязан мистеру Рочестеру из «Джейн Эйр», печальному и грешному рыцарю Ланселоту Озёрному из легенд о короле Артуре, меланхоличному мушкетёру Атосу и прочим невинным книжным сердцеедам. Рыцарь Фредерики был прекрасен, но имел слабости, из-за которых часто попадал в беду и нуждался в спасении. Когда его спасали (как Ланселота — Лилейная дева из Астолата, как Бритомарта — Артегэла[140]), он вновь обретал силы, становился даже несколько жестоким — думал лишь о собственных целях. Дева Фредерика принималась горевать; рыцарю между тем устраивали засаду (фея Моргана, ирландские крестьяне, волшебники…), и ничего не оставалось, как вновь его выручать. Собирательный рыцарь из ранней сказки Фредерики — даже больше чем ренессансно-георгианский сердцеед её отрочества — походил лицом на Рафаэля Фабера. Но — как же лицо это возникло в её сознании, как она собрала его черты? Может, это мужское ответвление её детского солипсического «я» — то же, но иное. Полагаю, что нет: скорее всего, лицо это сложилось из подвижных культурных стереотипов. Чёрные волосы и глаза вкупе с сардонической худобой лица намекали на притягательную порочность их владельца, внушали мысль о дьяволе и Байроне. Но была в этом лице и некая «ранимость»… Его антипод — светлые волосы, здоровый овал, решительный подбородок, праведность, надёжность — никак не фигурировал в юных женских драмах Фредерики… Разве не удивительно, насколько в действительности разнообразны человеческие лица, какие между ними имеются хитрые различия, какие тайные склонности, личные истории стоят за той или иной конкретной физиономией? Но ещё более удивительно — до чего же прочно в той или иной культуре так называемый «тип лица» соотносят с определённым строем мысли и даже определёнными нравственными представлениями. И вот, приходится страдать ни в чём не повинным лордам (не Байронам!), да и вообще обладателям лиц, соответствующих архетипическому образу. Что, если у Хью Роуза были бы скулы Рафаэля Фабера? И наконец, всё вышло так, как вышло, — просто по воле случая или было предопределено, неумолимо?


Фредерика постучала в дверь его комнаты, сердце сладко колотилось. Он открыл с таким видом, будто готов тут же исчезнуть, захлопнуть дверь у неё перед носом; она поспешно представилась и напомнила причину своего визита — тогда он улыбнулся:

— Конечно-конечно, проходите, мисс Поттер, присаживайтесь. Вот сюда, в большое кресло. Пожалуйста. Могу я угостить вас хересом?

— Да, благодарю.

Окна выходили на реку, которая словно заглядывала в комнату своим бледным, водянистым светом; чуть обок открывался смутный вид на то цивилизованно-дикое место, где паслась корова из философской беседы героев Форстера. В комнате царила безупречная чистота, ни грязинки ни пылинки, и, кроме блёклого кубистического коллажа над камином (вдоль условных тонких линий-струн — наклеенные-пришпиленные — бледно-голубая бутылка, полкорпуса скрипки из старых газет, стилизованная розочка из алой пряжи), здесь не было совершенно ничего цветного. Вдоль стен тянулись полки, заставленные книгами; расположение корешков было до странности геометрически выверенным, что, вероятно, отчасти (но лишь отчасти!) диктовалось тягой к единообразию в издательском деле у французов. Квадратные кресла, покрытые неотбелённой льняной тканью. Письменный стол без чернильного пятнышка, пустой. На столике, где Рафаэль Фабер аккуратно наливал в небольшие рюмки на длинной ножке херес, в вазе из дымчатого стекла стояли белые фрезии. В комнате не было ничего красного, жёлтого, зелёного или синего — одно серое, бежевое, коричневое, чёрное или белоснежное, вплоть до льняных штор. Фредерика поправила юбку и села. Рафаэль Фабер протянул ей рюмку с хересом и, неожиданно, кусочек рассыпчатого пряного пирога, тёмного, на белом фарфоровом блюдце. Он аккуратно закрыл жестяную коробку с пирогом, смахнул пару крошек со стола, молча сел в своё кресло за своим столом, отрезая Фредерику от света. Посмотрел куда-то в пол, потом — в окно, потом, коротко, почти сразу опустив глаза, — на Фредерику. Та же пыталась справиться с неловкостью, забыть о том, что лямка бюстгальтера подколота булавкой, стрелка на чулке, возможно, переехала, а шея ужасно вспотела. Он ждал, вежливо и отстранённо, когда она заговорит сама.


Фредерика впервые в жизни брала интервью и, к собственному удивлению, задним числом ощутила вдруг солидарность с Аланом и Тони (хотя они и покромсали тогда её личность на мелкие, забавные кусочки).

Для начала она спросила: не сложно ли совмещать писательскую, исследовательскую и преподавательскую деятельность? Способствует ли атмосфера Кембриджа сочинительству?

— А почему она не должна способствовать? — усмехнулся хозяин. — Мне кажется, эта сложность надуманная. Хорошие писатели должны быть хорошими исследователями. Писательство — дело культурное, а Кембридж — вполне культурное место.

Фредерика решила не отступать:

— Я заметила, что моим ровесникам здесь пишется трудно. Возможно, из-за того, что они встречают слишком много критики. Они подавлены, их запал иссякает.

— Может быть, писательство — не для них? Или они ещё не сформировались.

Он был вежлив, но мерещилось что-то слегка… враждебное? резкое? уничижительное? — в его ответах, лёгкий намёк на то, что у человека, задающего подобный вопрос, изначально глупые представления. Рафаэль страшил её. При взгляде на его красивое лицо внизу живота разбегались сладкие иголочки, что очень отвлекало. Она поспешно спросила о поэтах, которые оказали влияние на его творчество.

— Надеюсь, вкусы мои достаточно широки. Безраздельно никто на меня не повлиял. Меня вдохновляют некоторые современные французские авторы. Да ещё кое-какие недооценённые американцы. Уильям Карлос Уильямс[141], к примеру.

Произнёс он это таким тоном, будто даже не допускал вероятности, что Фредерика знает, кто такой Уильям Карлос Уильямс, и уж тем более знакома с его поэзией. Когда она спросила, что он сам читал в детстве, он ответил, что раньше много читал на немецком. Затем, уставясь в окно, проговорил немного монотонно:

— Я беженец, изгнанник. Я забыл немецкий. Я человек без родного языка.

Последняя фраза (даже не интонация, с которой была произнесена, а сам смысл) заинтриговала Фредерику. Она понимала, что повторял-то он всё это много раз: фразы отшлифованы до точных, сухих формулировок, чтобы быстро, не затрачивая душевных сил, отмахиваться от назойливых вопросов. Но внутри у неё всё кипело от злости: