Живая вещь — страница 69 из 104

Она не спала:

— За тобой кто-то послал?

— Нет.

Он разделся.

— Что-то не так? — спросила она.

— Нет, я выходил пройтись. Подышать воздухом, подумать.

— Тебя что-то тревожит.

— Да не то чтобы. — Собственный тон показался ему ужасным. Тон капризного ребёнка. Недовольного муженька.

— Ну, давай уже ложись.

Теперь она хотя бы повернулась к нему лицом. Он забрался в постель, большое холодное тело разом погрузилось в теплынь. Она протянула к нему руки:

— Это из-за Джерри Берта?

— Мне не нравится, что он шьётся к Уильяму.

— Но ведь он безобидный человек. Просто несчастный.

— Он допустил смерть своего ребёнка.

— Нашему он не навредит.

— Я говорил с соцработницей, миссис Мейсон. О его жене. Её хотят выпустить, и скоро. Не представляю, что он сделает, если…

— А какая она? Барбара Берт.

— Я её не видел. Но он о ней рассказывает. Боится её до смерти. Но это неудивительно. Меня больше ужасает он сам. С ненормальными всё более-менее понятно, но вот что в голове у тех, кто просто молча смотрит, как мучают и убивают ребёнка?.. Мне кажется, он и со мной перестанет разговаривать, если я её навещу. Поэтому я пока и не побывал у неё в больнице. Вообще, не надо о ней, не здесь.

— Кто-то должен ей помогать…

— Ею занимается миссис Мейсон, занимается вполне серьёзно. Хватит об этом.

— Дэниел…

— Что?

— Хочешь, я больше не буду его пускать?

— Не в этом дело. Забудь.

— Ну тогда в чём, Дэниел?

— Всё у нас сделалось какое-то безжизненное.

Она подумала, как — наоборот — наполнен их день: дом, огород, церковь, Уильям, даже Гидеон. Вокруг царит жизнь, и всё благодаря ему, Дэниелу!

Ещё раз протянула руки:

— Не говори так. Это на тебя не похоже.

— Всё должно быть по-иному, — упрямо продолжал он, но в нём уже что-то оттаяло и начала всходить пружина; она прижимала его к себе, пузырём вздулась ночная рубашка, поднялась у груди.

Сердце у обоих забилось чаще.

— Опять… растёт, — проговорила она так удивлённо-смущённо, что он рассмеялся.

— Ну да, — согласился он, — растёт…

…И вот, подступив из недр, решившись на отчаянный приступ, по этому, казалось бы, неудобному, нескладно-твёрдому мостику, снаряду плоти хлынули, поплыли, к своей погибели в негостеприимно-кислой среде, несметные множества гамет; они устремились через слепые закоулки как можно ближе к заветному шеечному проходу, к краткому посмертию в миг своего захвата защитными лучиками; часто и яростно, чуть ли не взахлёст они махали хвостиками, толкались, рыскали слепыми головками, и все погибли — кроме одного-единственного, которому суждено через несколько часов внедриться в стенку женской клетки, получить питание, соединиться, чтоб потом началось деление, изменения, специализированное развитие частей нового организма… Дэниелу вдруг стало легко, он поцеловал жену в глаза и в губы и уже не злился на Джерри Берта. Стефани, тёплая, влажно-разнеженная, коснулась волос Дэниела, провела рукой по его мокрому бедру; ей подумалось, что всё налаживается, они всё-таки свободны, любят друг друга, и найдётся у них время на уединение и уютные разговоры. У неё есть муж и сын. В голове лениво и мирно вращались планы, как лучше устроить жизнь с двумя главными для неё людьми, каждому место, каждому хорошо. Чарльз Дарвин, судя по всему, старался не одушевлять тот закон, ту силу, которая решает, какая яйцеклетка и какой сперматозоид пойдут в ход, какому из эмбрионов выжить и дать потомство, кому в природе суждено сосуществовать, а кому вытеснять друг друга. Говоря об этой силе, Дарвин никогда не употребляет глаголы осознанного намерения, в отличие от меня, не удержавшейся от «решает», хотя могла бы сказать безличнее — «отбирает». Увы, язык против нас. Классический роман не повёл бы читателя дальше сцены бракосочетания; ну или, в крайнем случае, как в «Приключениях Родерика Рэндома» Смоллетта (Фредерика, как мы помним, читала сей роман, сидя в пыльной колее просёлочной дороги среди виноградников в Провансе, под стрекот цикад, и настоящие книжные черви выползали из-под дряхлого корешка[160]), так вот, в «Родерике Рэндоме» читателю предоставляется вообразить, как обозначился вход под брачный балдахин, как задралась шёлковая ночная сорочка. Теперь же мы не ставим никаких преград — ни в сочинительстве, ни вообще в вопросах морали. Однако наши размышления о случайности и закономерности, слепом законе природы и свободе — остаются непременными. И нам не нравится, когда все действия и движения Дэниела и Стефани (а заодно и степень тепла, комфорта, уровень кислотности и энергии в потайных женских закоулках) относят исключительно на счёт решений Её Превосходительства Природы, отправившей яйцеклетку в фаллопиевы трубы, — а не объясняют, скажем, поведением Джерри Берта, чьим-то угнетённым состоянием духа или волевым порывом. Хотя язык наш и склонен одушевлять сперматозоид или непреодолимый закон природы, мы можем логически воспротивиться подобному соблазну. Вот только преодолеть привычку нашего ума связывать и сравнивать вещи — нам не под силу.

Сейчас с помощью видеокамеры и микроскопа на киноплёнку снимают то, что происходит внутри. Потом на телевизионном экране, в натуральную величину, вернее, в масштабе, соответствующем природе нашего восприятия, естественного человеческого пространственного ощущения, мы можем наблюдать, как в яичках формируются корпускулы семени, которое затем выбрасывается в результате оргастического «взрыва» (наступающего вслед за оргастическим спазмом), и как первобытные жгутиковые монады устремляются к похожей на цветок яйцеклетке, чья лучистая оболочка, напоминающая водоросли, останавливает, улавливает, направляет, отбирает нужные ей сперматозоиды, чтобы впустить лишь один в своё заветное нутро. Существуют тепловизионные изображения пениса: отлично видно, как в момент прилива крови он вздергивается этакой перевёрнутой Южной Африкой с пылающими красными пустынями и зелёными оазисами. Какие вычуры, какие сложные развёрнутые метафоры придумали бы Донн и Марвелл, узрев это? Или узрев, как на нежно-ярком, сине-зеленоватом фильмовом фоне поток спермы устремляется к тёмно-красному мешочку с его микрофлорой — неведомому, невиданному, но странно знакомому лону. В этом фильме головка сперматозоида устраивается на округлой стенке яйцеклетки, подобно тому как голова Дэниела покоится на груди Стефани. Биологи высказывали идею, что мужские формы повторяются в мужском, а женские — в женском. Сперматозоид подвижен и стремится к проникновению, захвату — и этим схож с органом, который его испускает; яйцеклетка, относительно большая, инертная, подобна некоему вместилищу — но ещё более крупными вместилищами являются внутренняя чаша и пещеры, которые дают яйцеклетке жизнь и её питают. Вместилища содержат вместилища, захватчики испускают захватчиков. Эмануэль Сведенборг полагал, что все части тела, равно как и все части мира, состоят из меньших частиц той же природы: язык — из мириад крошечных язычков, печень — из маленьких печёнок, поскольку всё в мире сообщается между собой и по каким-то принципам упорядочено. Гёте открыл, что различные части растения — тычинки, чашелистики, завязи, пестики — суть превращения первичного листа, его древнейшей протоформы, ur-листа. В настоящее время обсуждается теория, согласно которой половая функция организма возникла как отклонение от гермафродитизма и партеногенеза; переход от одноособевого размножения к двуособевому произошёл в результате действия «паразитической ДНК», которая выставляет что-то вроде ворсинки-фимбрии (или «генетического шприца») и, как кукушка, «подкидывает» буквы своих генов в нуклеиновые кислоты другого организма. Как бы то ни было, Дэниел и Стефани мирно спали головами на одной подушке, а клетки тем временем размножались, делились, разрастались. Расставлялись и переставлялись гены, хромосомы, белки; формировалось будущее, модели поведения — новая жизнь, та же жизнь, но в новой форме. Залогом бессмертия, как считают некоторые, служит передача генотипа, поэтому фенотип, то есть конкретный организм, становится избыточным, становится расходным материалом; принцип экономии требует, чтобы он старел, переставал функционировать, умирал…


Зародыш этого романа заключался в факте, но этот факт также может служить метафорой: молодая женщина с ребёнком смотрит на ящичек с землёй, в котором непрореженная рассада — растения на бесцветных стебельках — зачахла в борьбе за выживание. В руке у женщины — картинка цветка, пакетик из-под семян с ярким изображением. Настурция, Гигантская вьющаяся, смесь.


Уильям сидел на лужайке; под исподом настурциевых фанфар копошились мошки, целая кучка липких маленьких чёрненьких тел; а в теле Стефани тем временем суетливо сновали и переговаривались друг с другом клетки. Недавно он обнаружил, что если быстро-быстро покрутить головой из стороны в сторону и резко перестать, то мир продолжает кружиться, полосато-яркий, цветной: красновато-коричневый, алый, розово-красный, оранжевый, золотой, кремовый, зелёный и чёрный. Ни один из этих цветов он, конечно, пока назвать не мог, но проносящиеся разноцветные полоски приводили его в восторг — они словно гудели и дрожали и, когда он переставал крутить головой, постепенно унимались, как рябь на воде (когда перестаёшь возить в воде рукой). Ленты цвета у него в голове имели длинные зыбкие хвосты, он их улавливал краем глаза. Если мотать головой не из стороны в сторону, а вверх-вниз, то добиться этого цветного головокруженья труднее. Процесс человеческого познания иногда описывают при помощи принципа «порядок через шум»[161]; но, может быть, наоборот, мир постигается через заранее заложенную, высеченную в генах карту, и познание — это лишь повторение законов, которые сообщаются подрастающему разуму? Уильям создавал сенсорную путаницу, сумятицу и затем наблюдал, как всё успокаивается, само укладывается стройно. Он уже умел называть розу, ирис, подсолнух, тигровую лилию, маргаритку, всех изобретательно объединяя одним именем — «то-о». Когда он станет постарше и начнёт рисовать, он изобразит пять продолговатых петелек-лепестков вокруг приблизительного кружка; затем познает радости рисования цветка циркулем, с лепестками-дугами, перекрывающими друг друга, которые образуют — что? Не Декартов ли цветок жасмина