Живая вещь — страница 71 из 104

но. Причём не страшно по двум совершенно ясным причинам. Первая в том, что пересечение конусов — само дерево, конусами же являются свет и земля. (Ум услужливо подсказал ему глуповато-точное слово — «заземление».) Вторая причина отсутствия страха — это его, Маркуса, способность пускай и несовершенно, но мыслить обо всём этом, создавать упорядоченность.

Дерево, каким оно предстаёт глазу, — набор твёрдых геометрических форм, вступающих во взаимодействие со светом. Мысленно же представимое дерево — нечто иное, заключённое само в себе, воплощение силы и энергии, стабильное и вместе изменчивое, всё поглощает и ничем не поглощается. В каждом ярусе листья расположены так, что могут, меняя наклон, поворачиваться лицом к свету и такую же возможность давать соседям. Свет им для жизни совершенно необходим. Они вбирают воздух и свет. Избыток влаги испаряют через дышащие устьица. Вода непрерывным потоком поднимается от тёмных корней к танцующей на ветру зелёной листве. Жаклин как-то рассказывала, что одна яблоня выпивает восемнадцать литров воды в час. Вода подаётся вверх не с помощью всасывания, не под искусственным давлением, подумал Маркус, а благодаря естественному напору: столб жидкости от основания дерева до кроны. На секунду за древесной оболочкой он узрел причудливую геометрическую форму этого непрерывного столба — сложным образом перекрученный, ветвящийся водяной канат. Да, это, пожалуй, и есть подлинная внутренняя сущность дерева — вернее, одна из многих его жизненных сущностей!

Свет движется со скоростью 300 000 километров в секунду; свет, добравшийся сквозь листву, — зелёный, рассуждал Маркус, поскольку хлорофилл поглощает красные, синие и фиолетовые волны. А зелёные как раз не поглощает. Перед его мысленным взором предстало бурное существование дерева: нерасчленённая масса света бесшумно, на невероятной скорости сталкивается с монолитным столбом воды в мёртвом-живом обличье вяза.

И сам он здесь не просто так. Это его глаза, их палочки и колбочки, воспринимают зелёным свечение хлорофилла на листьях вяза. Это его глаза видят, сквозь призму капель и частичек пыли, в пустом воздухе над головою — синеву. Муравьи различают немыслимые оттенки синего, но совсем не распознают красного и жёлтого. Подобное известно и про пчёл: для них одуванчик лиловый, зато им открыт целый мир из узоров и знаков на цветах, недоступный нам. Какими были бы картины Ван Гога, знай он про это? Художник подбирал сложные оттенки жёлтого для лучевых завихрений вокруг солнца, для лепестков, семян и солнечной сердцевины подсолнухов; в жёлтом и фиолетовом, взаимно-дополнительных цветах, находил воплощение единства противоположностей; сеял зелёные семена света на своём вспаханном фиолетовом поле, под золотыми небесами. Маркус окинул взглядом розовато-коричневые почки на корневых отпрысках — казалось, в них смешались бронза и тёмная роза — и подумал, что у него есть в этом мире место, что он часть чего-то большего.

Геометрию дерева он постиг. О воде, свойствах света он знал. Но не хватало ещё кое-каких сведений!.. Чистое любопытство проще и внятнее, чем желание, и ближе к жизни. Психологи пытались исследовать, каким образом соотносятся желания человека с результатом их осуществления. Сильное желание сопровождается ростом напряжения — будь это связано с едой, сексом или познавательной деятельностью. Оказалось, что напряжение в человеке спадает не когда достигается результат (насыщение, оплодотворение, окончательное постижение истины), а когда происходит непосредственное высвобождение энергии, переживаемое эмоционально и эстетически. Можно назвать это оргазмом или озарением (в случае умственного восторга: для этого придумано даже особое восклицание — «эврика!»); частички духа и материи, которые никак не складывались во что-то логичное, законченное, вдруг встают на свои места, создавая единство и гармонию. Таким вот мирным и гармоническим чувством проникся Маркус, рассматривая прекрасную форму дерева в лучах солнца.


Вязовая роща обладает и другими составляющими гармонического желания, или желанной гармонии. Роща английских вязов — это, по сути, одно растение, воспроизводящее себя при помощи корневых отпрысков. Конечно, у вяза есть цветки, их даже называют «совершенными», поскольку они обоеполы: мужские органы (тычинки) простираются над женским (пестиком). Когда цветки распускаются (довольно рано, примерно в феврале), пылинки с тычинок могут переноситься ветром, и возможно перекрёстное опыление других экземпляров. Но распространяется, размножается наш вяз всё-таки под землёй; в Англию он попал, вероятно, ещё с племенами каменного века, которые ценили его как раз за способность давать прикорневую поросль — отличное естественное ограждение. Может показаться, что это особенно счастливое дерево, самодостаточное, бесконечно длящее своё личное бытие. Однако любопытно, что из-за отсутствия изменчивости при самовоспроизведении его копии подвержены одной и той же особенной болезни. Так или иначе, в 1955 году вяз был всевечной, важнейшей частью нашего английского пейзажа.

22Имена

Зима 1955-го и весна 1956 года выдались довольно студёными. Даже в Провансе почернел весенний цвет, не уродилась лаванда, пожухли листья винограда. Направляясь в больницу на велосипеде, с более грузным, чем в прошлую беременность, животом, Стефани крутила педали медленнее. В голове рой хлопотливых мыслей и забот: не пропустить консультацию у врача, взвеситься и обмериться, сделать анализ крови, узнать, от каких движений лучше поберечься, в каких продуктах больше витаминов, подумать о правильном питании Уильяма, не забыть взять у булочника дрожжи, напечь кексиков для чаепития в Союзе матерей[165]. Быт да холод, холод да быт. Она снова устроила семейный рождественский ужин; перед сбором гостей стёрла пыль с Маркусовых многогранников, вытащила из буфета и перемыла до сияния праздничные бокалы. На побывку из Кембриджа приехала Фредерика и много, громко и пронзительно вещала о выдающихся театральных постановках, гуманизме, обществе. Трещит, трещит без умолку, подумала Стефани, старается изобразить из себя светоча культуры на нашем промёрзлом севере. В речах Фредерики частенько проскакивало: «А вот Рафаэль полагает, что…» Стефани попыталась вспомнить свои кембриджские годы, внять настроению сестры, поддержать задушевный разговор. Но ей было не по себе. Она чувствовала, что и сама она нынешняя, и её домик со всеми радостями и горестями, цветами в горшках и тёплым печевом, с семейной ворчевнёй и семейной же ответственностью — Фредерике совершенно не по нраву, веют участью чуждой и ужасной. На вопросы Фредерики о литературе Стефани не всегда хотелось отвечать…

Маркус же, напротив, начал радовать: вернулся в Блесфорд-Райд и вместо прежних гуманитарных предметов теперь изучал математику, биологию и химию. Он по-прежнему посещал мистера Ройса, но Стефани понятия не имела, о чём между ними говорилось. Он виделся с Жаклин и Руфью, иногда и с другими ребятами из Клуба юных христиан. Он старался общаться с Биллом: в конце недели сообщал свои оценки, неизменно хорошие, и при этом даже не дрожал всем телом. Его голос и обращение с Биллом казались Стефани нарочито, чуть ли не оскорбительно учтивыми. Он, казалось, решил исповедовать нормальность: беседовал о погоде, расписании автобусов, о новой пристройке к школьному бассейну, — и всё это с той же странноватой любезностью, с какой докладывал Биллу об успеваемости, будто исполняя долг. У Стефани Маркус поинтересовался, кого она больше хочет, мальчика или девочку, и как решили назвать. Стефани воображала себе только мальчика, и тут они с Дэниелом согласились на имени Джонатан. С женскими именами было сложнее. Стефани нравились старомодные — Камилла, Антония, Лора. Но Дэниелу такие не по душе. В итоге они, хотя и не вполне уверенно, сошлись на Рейчел. Ожидаемая дата родов была 14 февраля. Ну тогда, заявила Фредерика, Валентин или Валентина — в самый раз! Миссис Ортон заметила, что это имя «больно уж вычурное». «Как же вас саму зовут, миссис Ортон?» — немедленно осведомилась Фредерика, и та ответила: Энид. Стефани сидела за вязанием и задумалась об «Энид»: у неё это имя ассоциировалось с трактирными служанками и мелкой буржуазностью Эдвардианской эпохи; а если уйти дальше в историю — с воплощением бледной красоты в Артуриане: Энид, жена Герейнта, какой она описана у Теннисона и в древнем валлийском цикле[166]. Как слово — звучит красиво, но как имя — пожалуй, облеплено слоем неприятных ассоциаций, точно жестянка для печенья — лакированными ракушками (сувенирчик из курортных городков вроде Скарборо, Брайтона или Лландидно).


В квартире в Блумсбери тоже в скором времени ожидалось прибавление. Больше всего обсуждали имя Саския, так желала назвать ребёнка Элинора. «Я хочу, — говорила она, — чтобы девочка была счастлива, состоялась как личность, жила припеваючи, чтоб лицо её светилось радостью, как у Саскии Рембрандта». Томас возразил: с таким причудливым именем ребёнок будет слишком выделяться среди одноклассниц. Элинора заметила, что всегда можно добавить Джейн, или Мэри, или Энн, и поинтересовалась, каково полное имя Александра. Он важно, нараспев, огласил: Александр Майлз Майкл — и добавил, как добавлял всегда, когда об этом заходила речь, что все его имена довольно воинственные: Александр по-гречески «защитник», Майлз от латинского «воин», да и архангел Михаил — покровитель воинства. Томасу были больше по душе Марк или Дэвид. Элинора попыталась подобрать мужское имя в духе Саскии, но чтобы оно при этом не походило на имена персонажей Джорджетт Хейер или «Саги о Форсайтах» (таких не оказалось). Герард — вот неплохое имя, вспомнил Александр. Он знает голландца по имени Герард Вейннобел. «Да это ж как французский бригадир Жерар у Конан Дойла», — поморщился Томас и снова повторил, что предпочитает имена простые: Марк, Саймон, Дэвид. «Дэвид — общее место», — обронила Элинора. «Тем удобней его присвоить себе, — парировал Томас. — Дэвид будет твой, и больше ничей. А Саския безраздельно принадлежит Рембрандту».