Живая вещь — страница 79 из 104

с каким рассматривал вырезанную из дерева мышь и описывал свой фруктовый сад. «Позволь, я тебе закажу, — сказал он. — Я здесь часто бываю». Фредерика впервые попробовала мусс из копчёной форели, стейк в слоёном тесте и блинчик с яблоком; ничего из этого она бы выбрать не догадалась, а теперь понравилось, запомнила.

Он рассказал ей, как ездил в экспедицию к истоку Нила с пятью ребятами, с которыми прежде служил в одном полку. Рассказчик из него был не то чтобы умелый. У Фредерики не сложилось сколь-нибудь глубокого представления ни об одном из его товарищей: один — «в каком-то смысле сволочь», второй — «вполне себе славный малый», третий — «бес упёртый», четвёртый — «обжора ненасытный». Как не удалось ей и в точности понять, что это за разборные лодки, как разбирают их и собирают. Не умела она вообразить из его рассказа ни ясных небес с яркими лучами звёзд над белыми песками, ни тёмной скудной растительности. Потому что Найджел сказал только: «Звёзды там близкие, ясные, кажется, рукой бы достал». Не могла она почувствовать, как лопается от жары грудная клетка, как кружится от обезвоживания голова, наливаются свинцовой тяжестью ноги. Как после сражения с бурлящей стремниной или после долгого карабканья вверх под палящим солнцем разливается вечером по натренированному мужскому телу усталь и нега. Всё, что сказал об этом Найджел: «Там путём всё было, в пустыне, не по-игрушечному. Сразу понятно, какой ты есть». И она ощутила, что он поведал ей некую истину, хоть и не поняла, какую именно. Когда он рассказывал ей эту историю, в сущности избитую, об испытании себя в чужом краю, в трудных условиях, он ей нравился. Затем несколько разонравился, когда вспомнил другую историю, из школьных лет, как однажды с одноклассниками в жуткий холод на целую ночь заперли одного незадачливого паренька на площадке для игры в «пятёрки»[188], потому что он как-то странно оделся или себя повёл. «Вообще-то, довольно подло», — заметила Фредерика. «Да, сейчас я это понимаю, — ответил Найджел Ривер. — Но тогда было чертовски смешно, слушать, как он там заливается, кричит о помощи, ну чертовски смешно!» И он засмеялся, запрокинув голову, ни капельки не смущаясь, что Фредерика даже не улыбнулась.

Он высадил её у Ньюнэма. Уже стемнело. Она подставила лицо — в благодарность за день, из любопытства, по привычке. Он коснулся ладонью её щеки, как касался демона вопиящего, и быстро провёл сухими, тёплыми губами по скуле и переносице, и сказал: «Рановато пока», с некой вескостью, словно стояли за этим правила, ей неизвестные; впрочем, какие тут могут быть правила?..


Когда она в следующий раз пришла на чай к Рафаэлю, там был Винсент Ходжкисс. Винсент был частым гостем, но обычно, стоило ей прийти, сразу раскланивался. Она не знала точно (хотя после провала «Комоса» они перекинулись несколькими словами), помнит ли он, кто она такая и как они познакомились в Сент-Мари-де-ла-Мер на том давнем пикнике, на залитом солнцем пляже. Но сегодня он вдруг обратился к ней напрямую — значит, прекрасно помнит и её, и обстоятельства первой встречи.

— Надеюсь, мы увидим вас на казённом банкете, — сказал он, — по случаю открытия Северо-Йоркширского университета? Кроу жаждет снова собрать вместе всех актёров «Астреи». Весьма приятное мероприятие получится. Я вот пытаюсь убедить Рафаэля проявить интерес. Появилась возможность в корне изменить систему университетского преподавания. Им бы не помешал поэт, который знает много языков, да ещё и незаурядный эстетик. Но я полагаю, мои старания тщетны. Мне кажется, для Рафаэля оказаться за пределами Кембриджа просто невыносимо. Он и за стены этого чудесного колледжа не желает выбираться.

— Неправда, — ответил Рафаэль. — Я не так уж безнадёжно привязан к этому месту. Человек не должен испытывать слишком глубокую привязанность к своей обстановке.

— Ну вот и не испытывай. Поезжай на север, разомни своё воображение в новом мире, где бетонные перекрытия на металлических фермах прекрасно уживаются с залом необычайной красоты в елизаветинском стиле. Давай, или тебе такое не под силу? Разомнёшь ноги в йоркширских пустошах. Там ведь такой бодрящий воздух, правда, Фредерика?

— Да, весьма…

— Мне бы очень хотелось поехать. Очень, но…

— Но ты не поедешь, — сказал Ходжкисс резковатым тоном. — Не так ли? В самый последний момент возникнет какая-нибудь причина, и ты останешься.

Мужчины уставились друг на друга. Молчаливый спор двух воль, причина и содержание которого ей неведомы. Она вежливо ждала.

— Ты мог бы остановиться у Кроу.

— Да, непременно с ним поговори об этом.

— А вот и поговорю! — ответил Ходжкисс, звучало это почти как угроза.

Затем он повернулся к Фредерике:

— Итак, я на вас рассчитываю.

Неясно было, о чём он просит: то ли чтобы она сама явилась на торжественное открытие, то ли убедила приехать Рафаэля.

Когда Ходжкисс ушёл, Рафаэль сделался беспокоен. Мерил комнату шагами, задавал Фредерике отрывистые вопросы о севере, но ответов, казалось, даже не слушал. Спросил вдруг:

— Как ты думаешь, Кембридж делает человека неприспособленным к внешнему миру?

— Ну конечно. С одной стороны, Кембридж кажется более настоящим, чем всё остальное, с другой — менее…

— Малларме сюда приезжал. И потом написал статью «Клуатры»[189], об атмосфере Оксфорда и Кембриджа. Он говорит, что его демократической натуре отвратительна сама идея избранности, одинокие башни, устремлённые ввысь, примат древности… Правда, затем он прибавляет, что, быть может, все эти старинные учреждения — прообраз идеального будущего… Башни виделись ему стрелами, выметнувшимися из прошлого, сквозь наше время… но на самом деле ему всё это не нравилось. Чтобы размышлять и сочинять, говорил он, не нужно ничего, кроме уединения. Я пытался вплести его слова о башнях и отшельничестве в «Любекские колокола», но это оказалось выше моих сил. Не смог соединить мысль о здешнем отшельничестве, о благодатном убежище — с тем кошмаром, который мы — они — пережили в Европе. Кембридж — сказка. Винсент знает, что я не могу… знает, что мне… Зачем он так бесцеремонно…

— У меня такое чувство, — сказала Фредерика, — что в Кембридже человек либо приживается и затворяется навсегда… либо навсегда из Кембриджа выталкивается.

— Мне, по-моему, лучше затвориться. Совершенно не гожусь ни для какой другой жизни.

Фредерика протянула ему руку:

— Не может быть, чтоб за пределами Кембриджа не было тебе подобных…

Рафаэль взял её за руку и, стоя рядом с ней перед окном, выходящим на лужайку и реку, проговорил:

— Винсент прав, я действительно страшусь внешнего мира. Внутреннего тоже, вообще всего на свете боюсь, но внешнего — особенно. И пожалуй, он прав, даже мысль дойти до станции и поехать на поезде в этот новый университет вызывает у меня чуть ли не приступ паники…

— Ну нет, не надо так, нельзя так думать, — сказала Фредерика. — Послушай… на севере, в моих родных краях, очень красиво… и там, где новый университет, — красиво особенно. У нас всё тоже настоящее, тоже как в сказке, только другое… Я даже не знаю, что б я отдала за то… чтоб ты поехал и всё это увидел! Ну, поедешь, согласен?..

С этими словами она положила руки ему на плечи.

— А, значит, тебе есть до меня дело… — ответил он, и медленно, как во сне, наклонился к ней, и, обняв за плечи, привлёк к себе, и поцеловал в губы.

Фредерика не была Марселем Прустом, который растворил поцелуй Альбертины во многих страницах перекрёстных психологических и эстетических отсылок, самокопаний, сравнений с другими поцелуями… У неё просто перехватило дыхание, она впитывала ощущения; прикоснулась пальцами к его тёмным волосам и обнаружила, что они жёстче, чем она представляла. Его поцелуй она описала про себя словом «чуточный» — тревожно и быстро, как птичка, он клюнул её в уста. Фредерика выдохнула: «Ну пожалуйста…» — и крепко стиснула его худое тело; и здесь неожиданность — он весь какой-то непрочный, кости его словно обмякли, руки холодные, неуверенные. Голова его вновь робко и порывисто, по-птичьи, склонилась к ней, веки стиснуты, как у святого мученика, — и снова тонкие, нервные губы в нерешительности, как-то бесцельно, скользнули по её губам. Фредерика чуть было не сказала: «Я тебя люблю», но подумала, что это будет слишком, отпугнёт, поэтому просто назвала его по имени, собственный голос громко раздался в ушах: Рафаэль, Рафаэль…

— Нет, ничего не выйдет, — сказал он. — Я не могу…

Не могу что? Любить? Не могу связывать себя отношениями? Не владею любовными ухватками? Не интересуюсь женщинами (бывает ведь и такое!)?

— Ну пожалуйста, — взмолилась она, — пожалуйста, побудь со мной…

— Фредерика… — начал Рафаэль и повёл её к дивану (или она его повела — непонятно было, чьи ноги первыми зыбко шагнули в том направлении).

Они сели рядом, держась за руки. Лицо Рафаэля приняло задумчивое выражение.

— Ты чудесно выглядела в вечернем платье, в тот вечер, с Аланом. Ты, конечно, не красавица в классическом понимании, но когда я тебя увидел…

Это ты — красавец, хотелось сказать Фредерике. Я люблю тебя. Но такая прямота, пожалуй, сейчас опасна. Она погладила его руку, вяло лежащую в её руке. Может, она и сумела бы пробудить его от сонной, тревожной застылости — будь она постарше, помудрее или не настолько влюблённой? С мужчинами, которые сами не знали, что делать, она никогда не умела обращаться. Вспомнила: на балу кто-то давеча похвалил её за то, что она не пытается вести в танце; ах да, всё тот же Найджел Ривер… Не лучше ли уйти? Она повернулась к Рафаэлю — на лице у него застыло страдальческое выражение — и поцеловала в уголок глаза, в уголок губ, — рот его вдруг дёрнулся — от чего? От сдерживаемого отвращения? От инертного удовольствия? Она поднялась:

— Мне пора. Можно я приду ещё?

— Конечно. Непременно. — Глаза закрыты. — Прости меня. У меня сегодня такой день…