Живая вещь — страница 82 из 104

26История

Последний год Фредерики в Кембридже начался с Суэцкого кризиса; это вторжение внешнего мира в её жизнь оказалось не единственным, были и другие, но своим противовесом все они имели её, Фредерики, вылазки во внешний мир. Позднее этот прощальный год начал символически представляться ей в виде странной картинки: городишко К. — горстка белокаменных колледжей с прозеленями заповедных лужаек — плывёт среди топкой равнины, в никуда, под нахмуренным небом; вот такое же грозное небо нависло над Толедо на холсте Эль Греко или воззрилось на крохотного Ганнибала, переходящего Альпы, у Тёрнера (грандиозная битва света и тьмы). От кого-то она узнала, что на всём пространстве между этим низменным куском Англии и Сибирью нет ни единой возвышенности, поэтому сибирские ветра — через холодное Северное море — прилетают сюда беспрепятственно. В год Суэцкого кризиса, который был также и годом Венгерского восстания, внешний мир заявлял о себе не вялыми телеграфными сообщениями о том, что кто-то «выразил озабоченность», а живыми и страшными вестями о передвижениях войск, о потоплении судов, о количестве расстрелянных; у всех вдруг остро пробудились чувства национального самосознания, страха перед насилием, коллективной ответственности. Нельзя сказать, что предыдущие годы ничем подобным совсем не были отмечены, — просто Фредерика, равнодушная к политике, как и многие её современники, не ведала ни о волнениях в Восточном Берлине в пятьдесят третьем, ни о растущем возмущении в Польше. О Венгерском же восстании, так же как и о Суэцком кризисе, узнал буквально каждый. Людей поколения Фредерики (англичан нашего поколения) — Рафаэля Фабера и Мариуса Мочигембу, естественно, следует отсюда сразу же исключить — объединяет то, что мы, будучи детьми, в простодушном неведении миновали довольно бурный и отвратительный отрезок истории. Кого-то родители старались оградить от происходящих в мире зверств, другим посчитали нужным показать фотографии и документы из Берген-Бельзена и Освенцима, Хиросимы и Нагасаки — и, конечно, многие, увидев фото, испытали леденящий ужас перед самой человеческой природой. В сознании Фредерики, впрочем, эти ужасные картины слились с мрачными представлениями, почерпнутыми не из жизни, а из литературы, — в результате у неё сложилось убеждение, что человеческая природа в принципе, вообще злобна, опасна, коварна. В «Короле Лире» мелкая злость и довольно обычное дочернее возмущение причудами властного родителя развёрнуты до целой вселенной, где царит бездумная жестокость, где не осталось никаких надежд. Доблесть и отвага в «Орестее» Эсхила сочетаются со слепой страстью и ненавистью — в итоге всё это выливается в ужас, безграничный и неописуемый. Фронтовое окопное товарищество, воспетое Уилфредом Оуэном, в жизни обернулось кровавой пеной из лёгких, отнятыми конечностями. Я привожу здесь эти всем известные образы бесчеловечности, потому что задаюсь вопросом, что же они значили для Фредерики — полученные из вторых рук, но исключительно сильные и неоспоримые. На самом деле представления, которые в ней поселились после знакомства со всеми этими вещами, соседствовали с полуразочарованной, полубуржуазной бездумной уверенностью, что в людях — и в обществе, и в отдельном человеке — возобладают тяга к удобству (в духе Пруфрока[195]) и старый добрый, хоть и приевшийся, здравый смысл. (Я употребляю слово «буржуазный» в том смысле и с тем осудительным оттенком, какой Фредерика усвоила из «La Nausée».) Короче говоря, на самом деле бороться нужно было со скукой — скукой, самодовольством и глупым зубоскальством, — а не с безрассудством и жестокостью в мировом масштабе. «Скуку, ужас и славное величие мира» — вот что, по мнению Элиота, надлежало узреть[196]. И не случайно в стенах Кембриджа тогда широко обсуждался грех уныния; это выражение попало в бессчётное множество студенческих статей и прочей беллетристики, вместе с такими нечёткими понятиями, отражающими душевное самоедство студенчества, как «малодушие», «слабая повестка» (интересно, какой могла быть «сильная повестка» в те аполитичные времена?). Когда в декабре в университет нагрянули первые венгерские беженцы и привезли с собой вести об уличных боях, о советских танках, о том, как угас единственный смелый глас на радио, внешний мир, словно захватническая армия, вторгся в тихие кембриджские обители. Многих молодых венгров звали Аттила, были и девушки по имени Ильдико[197], которые выглядели так, словно носились верхом по равнинам, продуваемым теми самыми сибирскими ветрами. (В географии Фредерика была не сильна.)

Впервые в жизни Фредерика стала свидетельницей бурных общественных страстей. Друзья, зачастую неожиданно, принимали в Суэцком вопросе разные стороны: кто-то считал, что британцы — «ответственный» народ, который волнуется, что последствия «приведения к миру» могут оказаться жестокими; другие видели в «мерах», предпринятых Великобританией, попытку цинично и беспринципно вернуть былую имперскую славу. Оуэн Гриффитс, Тони Уотсон и Алан Мелвилл получили извещения о том, что в случае необходимости они могут быть повторно призваны в армию, — к чему отнеслись со смесью издёвки и тревоги. Другие, в том числе Фредди, заявили, что готовы поступить добровольцами. Можно было заключить, что поддержка или резкое осуждение действий правительства зависит от того, к какому классу человек принадлежит, — но не тут-то было. В чём заключается национальная честь? Какие шаги на международной арене экономически выгодны для страны, а какие нет? Следует ли терпеть в Англии некоторое количество иностранцев или лучше жить без них вовсе? Ответы на эти вопросы обнаруживали сшибку мнений в каждом из слоёв английского общества. В последующие годы Фредерика не раз задумывалась: как вообще вышло, что политика — запальчивые, принципиальные споры по любому поводу, разговоры о покушении на свободу, провозглашение чего-то делом жизни и смерти, дискуссии о финансировании Асуанской плотины, проблемы выживания государства Израиль, дебаты о будущем Венгрии как советского сателлита с однопартийной системой — оказалась в Великобритании непостижимо и неразделимо связана со стилем культуры. Даже её собственное мнение о событиях вокруг Суэцкого канала опиралось на стилистические предпочтения в не меньшей мере, чем на нравственные. Из «Путешествия в Индию» Э. М. Форстера ей давным-давно открылось, что Британская империя, хоть и умела быть справедливой в частном где-то на местах, в целом была бесчувственна, самонадеянна и несправедлива — в силу отсутствия воображения и умной генеральной линии. Знала она и о том, что у Первой мировой на одной чаше — идеалы, честь, доблесть, патриотизм, а на другой — жестокая действительность, шрапнельные обстрелы, грязь, гибель необстрелянных юнцов. Что бы мы ни думали о Киплинге сейчас, одно время считалось, что он неважнецкий писатель и поэт, мыслит ограниченно из-за своего английского шовинизма и мальчишеской бесшабашности. Спортивные поля Итона[198] полагалось не восхвалять, а осмеивать. (Фредерика ненавидела спорт.) При таких умонастроениях как было не счесть Великобританию и Францию, вмешавшихся в дела Египта, какими-то мальчишками-задирами? Фредерика разделяла это мнение. Люди постарше, исходя из других установок, считали полковника Насера, демагога и националиста, очередным Гитлером, который хочет поработить соседние страны. Тогда как Фредерика и иже с ней видели в нём смелого, одухотворённого бунтаря, восставшего против дутых политических авторитетов и «школьной» дисциплины, насаждаемой «в ваших же интересах».

Но даже в ту пору (а с годами всё сильнее и сильнее) Фредерике претило принимать сторону безответственных критиканов и демагогов, подражавших Везунчику Джиму и «сердитому молодому» Джимми Портеру[199]; в этих литературных героях тоже была ребяческая отвага, но устремлённая к негодной цели. Они желали разрушить потомственные, «культурно-дутые» устои, власть «директора школы» и проделывали это — на страницах романов и на сцене — в духе весёлого подросткового скотства, при этом умудряясь с вполне мужской уже ловкостью отхватить покладистых директорских жён или дочек. (Не случайно некий польский политик сравнил бесплодные эскапады своих молодых и вроде бы неглупых сограждан, которым только такие штуки при их режиме и позволялись, — именно с проделками Везунчика Джима.) Столь странные попытки утвердить британскую мужественность не вызывали у Фредерики сочувствия.

В Кембриджском союзе, куда не допускали женщин, состоялись чрезвычайные дебаты. На них пошёл Оуэн Гриффитс и, явив вдруг валлийскую ораторскую натуру, не произнёс, а скорее певуче прокричал прекрасно составленную речь: хватит размахивать изорванными имперскими флагами, есть проблемы куда большей важности — грязный воздух и отсутствие равных возможностей в образовании! Был там и Тони Уотсон и рассказывал потом Алану и Фредерике с восторгом: дебаты оказались и правда чрезвычайно бурными, члены союза, все до одного прошедшие армейскую службу, в своих полупальто, напоминавших шинели, начали обмениваться мнениями-выкриками, стремясь перехватить друг у друга инициативу, словно мяч в регби. Если не вслушиваться, это звучало как громкие приказы, при отсутствии младших по званию, которые могли бы их исполнять!.. В самом Ньюнэме, насколько поняла Фредерика, запретили страстную пропаганду каких бы то ни было идей, кроме разве что идей евангелического Кембриджского межуниверситетского христианского союза; его члены-фанатики бесстрашно обращались к незнакомым людям, когда те пили кофе в столовой после обеда. Разумеется, не возбранялось агитировать и серьёзным последователям идеи Ливиса: английский язык и английская литература, в силу исключительности, должны стать в центр университетского образования и тем самым обеспечить преемственность национальных форм жизни и