Вспомнил, как она лежала на полу с обожжённой рукой, рот разинут, скорчен мукой. Бледные волосы мягко сияют, рассыпались по мёртвым плечам. Спереди на жёлтом домашнем платье знакомое беловатое пятно, рядом пятнышко поменьше, новое, от печенюшки Мэри (что ему было невдомёк). Он с полувзгляда понял, что случилось непоправимое, но немедленно строго повторил себе, чтоб не заблуждаться: «Она умерла». Потрясение отозвалось в нём не слабостью, а, напротив, своего рода вспышкой умственной ясности и физической энергии, выбросом адреналина, будто ему предстояло начать забег на длинную дистанцию (а ведь, по сути, и предстояло). На одно долгое мгновение он ощутил силу, что в нём поднялась, словно седьмой вал, готовый разбиться о волнорез[248], и сразу же ему дано было почувствовать, что сила эта будет источником его страдания, что ему потребуется немало времени, чтобы постичь и пережить происшедшее, что он будет думать, и вспоминать, и воображать иное и что этого пути никак не одолеть быстрее. Вся дальнейшая его жизнь — жизнь после этого события. Он склонился и коротко коснулся её волос, тёплой прохлады руки — но не лица…
Он был человек дела. Её уносили, а он уже обдумывал, что́ необходимо сделать: ужасающая, неприложимая энергия искала выхода. Надо позвонить её родным, сказал он, и немедленно, без колебаний снял трубку, набрал номер Билла и Уинифред. Отчасти им двигало навязчивое ощущение, что, если Стефани теперь и вправду мертва, совершенно недопустимо, чтобы хоть кто-то оставался в том иллюзорном неведении, в каком он сам возвращался из паба, шёл по садовой дорожке к дому, поворачивал в замке ключ. Одной из самых неприятных обязанностей в его работе было утешать скорбящих, которые отказывались принимать факт смерти близких. «Это ошибка, такого не должно было быть!» — часто слышал он от вроде бы умудрённых и здравомыслящих людей. А вдовы сплошь и рядом говорили: «Я всё ещё жду, что он придёт домой с работы». И вот теперь он должен сам быть чист от бредней: никакой жалости к себе и другим, увиливаний, лжи, никакого утешения в фантазиях. Трубку взял Билл:
— Алло?
— Это Дэниел. — Он даже не смог подобрать хоть какую-нибудь смягчающую, подготовительную фразу, выдавить из себя несколько полуправдивых слов, которые бы позволили Биллу помыслить о возможном печальном исходе, а не сразу узнать о смерти. — Я звоню вам сообщить, Стефани только что погибла в результате несчастного случая. На кухне. Холодильник оказался не заземлён.
Он пристально вслушивался в тишину на другом конце провода, оценивая, сколько силы в собеседнике. Билл переспросил странно ровным тоном:
— Стефани умерла?
— Да. — Тут полагалось прибавить — «Простите за ужасное известие», но это было бы совсем уж нелепо. — Я не хотел, чтобы вы не знали.
— Конечно. Правильно сделал. Можно мне минутку… это осмыслить?
Побежал ли адреналин по более старым венам Билла? Дэниел слушал тишину в трубке. Затем резкий, тонкий голос заговорил, чуть дрожа:
— Я сказал Уинифред. Она… она спрашивает, можем ли мы чем-то помочь. Прямо сейчас. Тебе и детям.
— Нет, спасибо. Я справлюсь.
Они молча слушали тишину друг друга. Потом Дэниел сказал:
— Всё, не могу больше говорить.
— Да, — ответил Билл. — Спокойной ночи, Дэниел.
Несколько времени он пытался дозвониться до Фредерики, но она не отвечала. У неё теперь была небольшая квартирка на юге Лондона, в Кеннингтоне; может, она где-то на вечеринке, с каким-нибудь мужчиной. Он окинул взглядом гостиную, испуганные бесформенные лица Фарраров и Маркуса. Тогда Клеменс и предложила забрать детей, а он отказался. Гидеон сказал:
— Ты уверен, Дэниел? Ты же знаешь, любому… нужно время, чтобы осознать случившееся. Мы не можем оставить тебя одного.
— Я прекрасно понимаю, что случилось. И понимаю, что позднее мне будет хуже. Но сейчас всё равно предпочёл бы остаться один. — Он снова обвёл глазами комнату, и взгляд его наткнулся на незаконченное шитьё — костюмы для рождественского представления. — Заберите это всё. Пожалуйста.
Он посмотрел на Маркуса: тот отхлёбывал маленькими глоточками бренди из чашки. Он хотел, чтобы Маркус тоже убрался из его дома. Маркус задрожал:
— Я… я должен был выдернуть из розетки. Я не сообразил, что происходит. Н-надо было выдернуть вилку.
— Ей следовало помнить, что холодильник не заземлён, — сказал Дэниел. — А мне в своё время позаботиться о заземлении. Бывают несчастные случаи. Мы в них не виноваты, но нам трудно в это поверить. Нас пугает то, что нам неподвластно.
Клеменс спросила:
— Маркус, хочешь пойти к нам?
Маркус смотрел на Дэниела, тот мотал головой из стороны в сторону, словно истерзанный бык на арене.
— Я к себе, — ответил Маркус.
Утром Дэниел прошагал по коридору в комнату, где спали дети. Мэри — в детской кроватке с перилами, Уильям — уже на большой кровати. Мэри стояла, держась за перила, и таращила глазки; Дэниел взял её на руки, вдохнул её ночной запах, присыпки и детской мочи, затем подошёл к Уильяму. Ему он тоже хотел сказать правду кратко и ясно, без предисловий. Дэниелу навсегда запомнилось то мгновение, когда мальчик сонно улыбнулся и зашевелился, в неведении готовясь начать обычный день, а Дэниел воззрился на него из темницы своего знания. Он подумал, что надо бы прежде свести Уильяма вниз, накормить, сказать что-нибудь — что? — мягкое, не пугающее. Но тут Уильям спросил:
— А где мамочка?
— С ней случилась беда. Её забрали в больницу.
— Они её полечат, как бабушку. Можно мы к ней поедем?
— Нет, Уильям. Эту беду не вылечишь. Она умерла.
Дэниел всё ещё прижимал к себе Мэри и через рубашку чувствовал, что она мокрая. Тёмными глазами Уильям вперился в его глаза, шумно вдохнул, и ещё, и ещё… Потом сказал только одно слово:
— Нет!
— Понадобится время, чтобы это осознать.
— Нет! — снова сказал Уильям и, уткнувшись лицом в подушку, натянул поверх темноволосого затылка одеяло. — Нет. Нет. Нет.
Это был ужасный день. Дэниелу удалось в конце концов уговорить Уильяма спуститься позавтракать, но больше ребёнок не вымолвил ни слова; Мэри, беспокойная, встревоженная, немного поклевала, но больше раскидала. Днём приходили люди, много людей: Билл и Уинифред, Фаррары, завсегдатаи-неприкаянные, церковный староста, соседские жёны. Дэниел поймал себя на мысли, что проводит у себя дома какое-то нескончаемое чаепитие (от которого сам, впрочем, в стороне); гости то сидели молча, то оживлённо обсуждали дела житейские: предстоящее праздничное представление, Рождество, рецепты имбирной коврижки (кто-то принёс немного с собой).
С утра Дэниел отправился в церковь на службу (Уинифред взяла Уильяма и Мэри к себе). Возможно, лучше б ему было туда не ходить, ибо Гидеон Фаррар поднялся на амвон и произнёс речь:
— Сердце моё наполнено печалью, и трудно держать речь о том, о чём сегодня подобает. Многие из вас уже, наверно, слышали, что вчера вечером жена Дэниела Ортона, Стефани, стала жертвой несчастного случая и скоропостижно скончалась. Стефани была красивая и одарённая женщина и вместе с тем скромная, не отказывала в помощи никому, кто к ней обращался. Все мы очень любили её, и теперь мы должны поддержать её близких — её мужа, детей и родителей — в эти тяжёлые, скорбные дни…
В таком роде говорил Гидеон ещё несколько времени: его поминальные слова, добросердечно-обыденные, были как преждевременные комья земли, упавшие на Стефани и отделившие её разом от жизни, от живых. Дэниел, однако, нашёл в них урок правды: раз говорят о ней в прошедшем времени — «она была», — значит теперь её здесь уже нет. Да, именно так. Иного не дано. До сих пор он — хоть вчера и задался целью повторять себе столько раз, сколько нужно, чтоб увериться, — возможно, по-настоящему не верил, что её не вернуть. Когда Гидеон дошёл до свежих преданий о том, сколь много пользы приносила Стефани приходу, Дэниел испытал укол горечи и стыда. Так как вспомнил сетования Стефани об оскудении словарного запаса… сетования смолкли и все слова отступили, когда, обнявшись, потянулись они вверх по лестнице, в спальню… усилием воли он запретил себе дальше вспоминать.
С беспокойной решимостью, свойственной ему в эту пору, Дэниел без промедления занялся вещами Стефани. Ловко и будто деловито опустошал он ящики её комода и шкафчики, складывал одежду и прятал в большие картонные коробки, чтобы отдать в Армию спасения. Брал в руки бельё, ночные сорочки, это было муторно; и неожиданно стеснилось в горле, едва вдруг вынырнуло из глубин большого шкафа розовое платье (в нём она была в жаркой комнатке Фелисити Уэллс, в доме прежнего викария, в тот самый день, когда он впервые обнял её колени). Он строго приказал себе не киснуть, в интересах порядка… Но неделю спустя, в ванной, оказался вновь застигнут врасплох: опрометчиво открыл бельевую корзину, а там на дне, свившись клубком, бюстгальтер, трусики, нижняя юбка, — и к глазам подкатили слёзы. «Ах вот оно что! Вот оно что!.. — повторял он, в квадратных пальцах сжимая эти последние, призрачные остатки её телесности. — Может, будешь ещё и волком выть?»
Тем временем в Лондоне Александр Уэддерберн, размашисто шагая через сквер Рассела, налетел на шатко и неверно бредущую женскую фигуру, которую вначале принял за пьяную, затем узнал в ней Фредерику Поттер — лицо её было лилово-красно от плача, слёзы струились по щекам. «Стефани погибла! — вскричала она так громко, что голуби взметнулись вверх, а равнодушные прохожие повернули головы. — Ах, Александр, нет больше Стефани!..» Он отвёл её к себе на Грейт-Ормонд-стрит, сварил ей кофе, укутал в плед и узнал, что в час смерти сестры она «разгульничала», «была с мужчиной». «Мне кажется, я должна была почувствовать, должна была знать!» И она снова разрыдалась, и позволила Александру себя утешать очевидными фразами: мол, она никак не могла заранее знать про злую участь Стефани, она ни в чём не виновата, это был ужасный, несчастный случай. Александр поедет с ней вместе в Блесфорд на похороны, если она, конечно, не возражает.