В памяти Александра она ожила такой, какой была в день своей свадьбы: мягко-округлая, в белом подвенечном наряде, она стояла тихо и безмятежно в гостиной домика на Учительской улочке (он же метался вверх-вниз по лестнице в поисках крошечных золотых английских булавок). Образ отозвался в нём болью почти физической, он почувствовал, что должен немедленно написать Дэниелу. Не могло быть, разумеется, речи о том, чтобы воскрешать в сочувственных словах эту удивительную Стефани: уж коли ему, не самому близкому, живое воспоминание причинило муку, то что же стало бы с Дэниелом? Письмо вышло короткое и мрачное, малоутешительное. Александр писал: хотя он не знает, как вообще возможно с таким свыкнуться, но надо жить дальше, как жили и живут люди, с которыми случалось подобное; Дэниел — человек сильный. Это письмо, в манере отвлечённой и как бы непричастной, почему-то сделало на Дэниела впечатление, какого не смогли произвести иные, исполненные любви к Стефани, рисующие женщину, жену, мать. И он сохранил этот лондонский конверт с письмом, в отличие от прочих, на которые отвечал как можно скорее, после чего с чистой совестью выбрасывал.
Он сказал Гидеону, что берёт заупокойную службу на себя. Гидеон усомнился в разумности этого решения: Дэниел отлично держится, но не берёт ли на себя слишком много — дети, дом, и ещё похороны? Неужели он ни от кого не может принять утешение и поддержку? Дэниел вперил в него воинственный взгляд. Ему была невыносима, среди прочего, мысль, что Гидеон снова коснётся её своими глупыми словами, посмеет сказать ещё что-то о ней, его жене, Стефани. Имя её тоже становилось тяжело произносить и про себя, и вслух. Он предпочитал — «она» или «моя жена». В словах «моя жена» была связь с самим собой, с Дэниелом, которому нужно принять утрату и двигаться дальше. Ему теперь приходилось говорить людям: «Моя жена умерла» — так принято о себе сообщать. Но её имя принадлежало только ей, и произносить его означало трепыхаться на грани необходимости и невыносимости думать: она была жива, а теперь умерла, она делала то-то и то-то, боялась того и сего… Он ответил Гидеону, что ему лучше, когда он занят делом, он чувствует себя нормально, ему нужно что-то делать.
Ещё он постановил, немало встревожив этим Уинифред, что Уильям должен присутствовать на похоронах. Он вспомнил те первые — почему-то сейчас против воли ярко очнувшиеся в голове — невыносимые дни после смерти отца, когда его отстранили, оторвали от происходящего, отправили «играть». Не надо отвлекать Уильяма играми, решил Дэниел, не надо запутывать, сын должен знать, что мама умерла. Уинифред окинула взглядом опустевшие комнаты — с каким же тщанием из этого места, где жила её дочь, убраны все следы её присутствия: со стен исчезли фотографии, письменный стол прибран и пуст, даже корзинка с садовыми принадлежностями пропала… Она попробовала отговорить Дэниела:
— Уильям может испугаться, в его возрасте очень страшно думать о человеческом теле под землёй, я по себе это знаю, а он ведь ещё совсем ребёнок.
Дэниел уставил на неё глаза, полные аспидного гнева (не вспышка ярости Билла, а другое), и, казалось, усилием воли напомнил себе, что она тоже как-никак потеряла дочь.
— Когда умер мой отец, — сказал он, — меня к нему не пустили. Даже ничего не объяснили. Лишили возможности его оплакать. Причинив мне этим большой вред. Такова жизнь — люди уходят в землю и не возвращаются. В старые времена детям давали возможность это понять. Уильям — понимает. За Мэри присмотрит кто-нибудь из юных христиан Гидеона. Мэри тоже смекает, но не так, как Уильям. Уильям должен через это пройти.
— Не сорвать бы ему психику…
— Он почти всё время молчит… — Дэниел словно на мгновение усомнился. Затем вспомнил: — Он спрашивал, всё ли хорошо с птичкой. За воробья волновался.
— Если я могу чем-то помочь с Уильямом…
— Да, пусть он тогда в церкви посидит при вас.
Большинство из пришедших в церковь помнили Дэниела во время венчания: каким он был подвижным в своём увесистом теле, как всему вокруг улыбался — своему храму, своим прихожанам. Сегодня манера, в которой он начал эту службу, повергла паству в небольшое смятение. Безмолвный, весь в чёрном, он уже стоял в алтаре подле гроба; вдруг двери церкви открылись, и на задний ряд проскользнул последний, запоздалый прихожанин… Билл Поттер! В своё время Билл не смог себя заставить прийти на венчание дочери с молодым куратом, чьи убеждения презирал и которого не мог принять как сына. Теперь взгляды их встретились над головами собравшихся: Фредерики и Александра, Гидеона и Клеменс, Маркуса и миссис Тоун, Уинифред и маленького Уильяма, вцепившегося в полочку церковной скамьи. Дэниел возговорил громко, яростно, почти свирепо:
— Мы ничего не принесли в мир; явно, что ничего не можем и вынесть из него. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно![249]
Слова, которые он сегодня избрал, были некой преградой между ним и могильной ямой. Они действовали подобающе и спасительно — не потому, что в слова более лёгкие и утешительные ему больше не верилось, но потому, что, мрачные и грозные, они говорили хотя бы частично о правде вещей. Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл, и как стража в ночи. Как только ты рассеиваешь их, они ровны, как сон, и, как трава, внезапно засыхают[250].
По рассуждению человеческому, когда я боролся со зверями в Ефесе, какая мне польза, если мёртвые не воскресают?[251]
Не всякая плоть такая же плоть; но иная плоть у человеков, иная плоть у скотов, иная у рыб, иная у птиц. Есть тела небесные и тела земные: но иная слава небесных, иная земных…[252] Первый человек — из земли, перстный; второй человек — Господь с неба…[253]
А что, он думал, произойдёт? Думал, что слова эти его утешат, как утешал он ими других сам? Что хотя бы немного, смутно, поверится ему, что во мгновение ока всё изменится, мёртвые воскреснут; пшеничное зерно, взошедшее под звездой, которая явилась на востоке волхвам, и впрямь облечётся в нетление?[254] Он шёл рядом с её телом, упрятанным в ящик, к краю ямы, и в голове металась мысль: он ничему из этого не верит, ни единому слову, возможно, даже не верил никогда; ведь он, как она однажды, посмеиваясь, о нём сказала, — и есть человек из земли, перстный.
Человек, рождённый от женщины, имеет век краткий и пресыщен скорбями. Он, как цветок, прорастает и вянет; убегает, как тень, и не задерживается[255].
Он смотрел на землю, на нелепые кусочки искусственно выращенного газона, которые он забыл попросить не класть. На круглые, на колёса похожие, цветочные венки — осенние хризантемы, а к ним примешаны ещё какие-то ранние весенние белые цветки, принудительно выращенные, как это бывает зимой, в теплицах, — этакие кружочки, монетки неестественной вечности. Он продолжал вести погребальную службу, произносить, что надлежало; и всё это время смотрел в узко разверстую могилу, и думал — и старался не думать… Вот уж слова закончились, наступила тишина, а он всё стоял, не сходя с места, уразумевающе и оторопело вглядываясь в землю. Другие люди стали переминаться с ноги на ногу на высоких каблуках на галечной дорожке или потопывать холодными ботинками по глине.
Билл взял его за локоть и сказал:
— Пойдём, Дэниел, пойдём. Пора.
Под тисовым деревом Уинифред и Фредерика пытались удержать маленького, напуганного, сердитого мальчика: он выворачивался из рук, вопил и кусался.
Похороны, любил говорить Дэниел своим прихожанам, нужны для того, чтобы собрались вместе, сплотились живые, это обряд для живых; скорбящим следует отделиться от своих покойных, дать им покой. Теперь же он шёл рядом с Биллом (тот вперивался взглядом в брусчатку, будто заучивая каждый камень) и думал, что он тогда совершенно не понимал, о чём говорил. О каком «сплочении» с этими людьми могла идти речь? Его место осталось там, позади — в темноте, в сырости да в холоде. Зимние деревья, надгробия, краешек церкви — всё виделось ему словно сквозь сажистую вуаль, на которой поплясывали особые крошки света; он почему-то понял, своей чуть кружащейся головой, что это слова, произнесённые им над могилой.
Билл заговорил:
— Ты замечал, что раньше на надгробьях писали: «Умер», а теперь не так: «Ушёл из жизни» или даже «Уснул вечным сном»? Не очень-то нам смерть по нутру.
— Знаю.
— На Ближнем Востоке люди посыпают голову пеплом, рвут на себе одежду, вопят и рыдают. А мы просто идём рядом чинно. Я мог бы сказать, прости, я неправильно к тебе относился, но что это в сравнении с тем, что случилось?..
— Ничто, — молвил Дэниел, продолжая путь через чёрный воздух.
Он даже не заметил, как Билл замедлил шаг и присоединился к остальным.
32Скорбные страницы
Хороший тон для романиста — не предаваться описаниям скорби. В детективах люди умирают чуть ли не на каждой странице, смерть устилает текст густым слоем, подобно тому как листва устилает ложи ручьёв близ итальянской деревни Валломброза, о чём писал Вордсворт (обыгрывая строки «Потерянного рая», где листья — души сражённых падших ангелов)[256]. И заметьте, никто в детективе не онемеет от горя, все герои ведут себя так, будто ничего не случилось; если мы в разгаре увлекательного повествования, in medias res, то текст устремляется к следующей смерти; ну а если недалеко до развязки, то текст скоро подарит нам решение интеллектуальной головоломки, мы узнаем,