Уходит. Лиддеваль садится за стол в раздумьи, потом берет в руки карандаш и листок бумаги.
ЗАНАВЕС.
VII
– Ну, вот, теперь, пожалуй, сделаем антракт, – все так же беззаботно сказал Яценко и залпом допил виски из бокала. Настала та минута неловкого молчанья, какая обычно бывает после чтения: никто не хочет говорить первым. – Вероятно, вы очень устали? – Ему было стыдно. Читал он плохо, а главное, ему при чтении в первый раз показалось, что очень нехорош стиль пьесы. «Что-то есть в нем неестественное, точно это перевод с французского. Ох, тяжело писать по-русски об иностранцах. Вероятно, слог второй пьесы будет напоминать перевод с английского. Уж не сказалось ли на мне то, что я так долго состою переводчиком в ОН?"
– Устали? Нисколько! – ответил Пемброк. – Быть может, вы устали?
– Я нет. У меня есть привычка: в Объединенных Нациях мне случается переводить часами. После окончания сессии нам всем, вероятно, надо будет уехать на воды лечить голосовые связки, – шутливо говорил Виктор Николаевич, и тон его показывал, что незачем или не к спеху говорить о пьесе.
– Ах, какая чудная вещь! – сказала Надя. Она была смущена и раздражена третьей картиной. «Вот, значит, как он меня „активизировал“! Не ждала, не ждала! Когда же это я тебе, голубчик, изменяла с банкиром!.. Ну, ладно, это потом, теперь нужно, чтобы Пемброк взял пьесу», – думала она. – Ах, какая чудная вещь! И сколько действия! Какие роли!
– Очень благодарю.
– Я говорю правду! Я не знаю, что я дала бы, чтобы играть Лину… Если ты в самом деле имеешь в виду меня… То есть, если ты для меня предназначаешь эту роль? – говорила она.
– Первые три картины действительно недурны, – сказал Альфред Исаевич без жара. Он очень хвалил в глаза писателей только тогда, когда ничего у них приобретать не собирался. К нему нередко обращались с предложеньями авторы-новаторы. В этих случаях он называл книгу или сценарий шедевром и скорбел, что публика оценить этот шедевр не в состоянии. – «Вы не можете себе представить, дорогой мой, – говорил он в таких случаях, – как косны, инертны и невосприимчивы к искусству массы, даже наша американская. В древних Афинах ваша вещь наверное имела бы огромный успех! Но теперь толпе нужно, чтобы ей все время давали одно и то же, всякий раз с новыми штучками и тем не менее то же самое! Мы стараемся их поднять, но это процесс медленный и затяжной. Между тем вы бросаете толпе новое слово! Через десять-пятнадцать лет она поймет, она дорастет до вас, но не раньше! Вы думаете, мне легко отказываться от такого произведения?» – горестно говорил Альфред Исаевич. Он подобрел на старости лет, не любил огорчать людей, особенно же полусумасшедших, как писатели и актеры. Другие кинематографические магнаты и полумагнаты только пожимали плечами: они с ненужными им людьми церемонились гораздо меньше. Однако Пемброк своей системы не менял и не верил людям, говорившим ему, что автор может и обидеться, услышав о древних Афинах. – «Он еще подумает, что вы над ним издеваетесь». – «Я таких писателей никогда не встречал, – убежденно отвечал Альфред Исаевич, – а кроме того, я и не думал издеваться! Просто так гораздо лучше». И действительно даже новаторы обижались на него редко.
Зато если Пемброк собирался приобрести сценарий, то до заключения договора он говорил с автором равнодушно. Никого не обижал в денежном отношении, но переплачивать не хотел, особенно когда успех бывал не обеспечен. В подобных случаях огорчать человека равнодушным отношением к сценарию было допустимо: автор с огромным избытком вознаграждался чеком и славой. После подписания же договора Альфред Исаевич начинал восхищаться и этими авторами.
Первые три действия «Рыцарей Свободы» понравились Пемброку. Ему показалось, что этот немолодой, еще мало известный писатель может быть очень полезен в кинематографе. «Право, он понимает дело. И диалог совсем недурен. Что, если в нем-то и сидит настоящий сценарист, который внесет свежую струю?» – думал, слушая чтение, Альфред Исаевич.
– Значит, вам понравилось? – спросила Надя. Его холодный тон ее смутил: она привыкла к тому, что Пемброк ее засыпал комплиментами.
– Первые три действия недурны, – повторил Пемброк, ничего не желавший прибавлять к своей оценке и взвешивавший каждое слово: так цари, подписывая рескрипты, строго различали: «неизменно к вам благосклонный», «неизменно к вам благосклонный и благодарный» и «неизменно к вам благосклонный и любящий вас"… – Недурны. Эти заговорщики с их знаками, это красочно. Конечно, есть длинноты и другие недостатки, а главное, пока очень мало конфликта… Вы мне позволяете говорить так прямо, Виктор Николаевич?
– Я прошу вас об этом. Мне именно нужно, чтобы вы высказались совершенно откровенно, – ответил Яценко тем неестественным тоном, каким всегда произносят эти слова писатели.
– Как, мало конфликта? – горячо возразила Надя, уже знавшая это любимое слово кинематографических деятелей. – Очень много конфликта! Скорее даже слишком много конфликта! – говорила она так, как за завтраком говорила Яценко, что салат чудный, но в нем чуть больше уксуса, чем нужно.
– Если я правильно понимаю вашу мысль, Альфред Исаевич, – сказал Яценко, – то конфликт будет. Он будет в четвертой картине. Она самая важная и самая плохая в пьесе.
– Ах, это нехорошо! Конечно, не то, что конфликт будет, а что сцена самая плохая. Конфликт должен начинаться не в четвертой картине, а гораздо раньше. Но подождем четвертой картины. Кроме того, движения пока мало. Мало движения… Главный же недостаток пьесы тот, что публика может не заинтересоваться вашими рыцарями. Представьте себе, например, рядового американца из Чикаго. Какое ему дело до ваших рыцарей свободы? Что ему ваши рыцари свободы!
– Это трагедия всего кинематографического дела, – сказал Яценко. – Книга, даже самая трудная, сравнительно легче найдет три-четыре тысячи читателей, которые нужны, чтобы окупить издание. Но театральная пьеса должна понравиться сотням тысяч людей, а фильм даже миллионам, иначе капиталист теряет свои деньги. Между тем миллионы людей не очень знают толк в искусстве.
– Самое лучшее искусство, однако, то, что нравится и миллионам и элите, – возразил Пемброк. – Главное, чтобы были типы. Возьмем пример. Я не так страшно люблю Диккенса, он был антисемит. Однако его Домби это тип, Уриа Хип это тоже тип. У Гоголя Плюшкин тип, Коробочка тип.
– Я это часто слышал, но думаю, что изображать характеры гораздо труднее, чем изображать «типы». В знак высшей похвалы о писателе говорят: «его образы стали нарицательными именами»! Похвала, по-моему, не большая. Какой-нибудь Скалозуб или Держиморда или унтер Пришибеев стали «нарицательными», они «типы», но князь Андрей и Наташа Ростова не «типы», и ни один герой Толстого нарицательным не стал: для этого почти всегда нужно огрубление, к которому Толстой был неспособен. Извините, что вспомнил о Толстом по этому поводу. Наше дело маленькое.
– Now, я вовсе не хочу сказать, что у вас люди не живые, – примирительно сказал Пемброк. – Напротив, эта Лина у вас вышла очень живо.
– И какая роль! – воскликнула Надя, – Ах, какая роль!
– Она у вас, милая Надя, может выйти хорошо, однако я возвращаюсь к своему: акцент! – сказал Альфред Исаевич. Он подумал, что Надя, пожалуй, и недостаточно молода для роли Лины. «Но это сказать ей было бы гораздо хуже, чем, например, сказать писателю, что он идиот». – Что я сделаю в Америке с вашим акцентом?
– Да ведь она француженка.
– Sugar plum, вы не хотите, чтобы мы ставили пьесу из французской жизни и чтобы в ней актеры говорили по-английски с иностранным акцентом! Впрочем, эту пьесу надо, повторяю, для начала поставить во Франции. Все-таки французы должны знать про своих рыцарей свободы.
– Не очень. Повторяю, это малозначительный исторический эпизод, который когда-то вызвал много шума, а затем канул в Лету. Скажу еще, что эпизод в Сомюре, с пожаром, с обвалом, с найденными при аресте адресами, изложен мною совершенно точно в историческом отношении.
– Это, скажу вам правду, совершенно не важно. Разве кто-нибудь знает историю? Разве в кинематограф ходят для истории? Но если этот эпизод канул в Лету во Франции, то вы понимаете, в какую Лету он канул в Соединенных Штатах! Все-таки, если мы решим ставить пьесу и сговоримся, то мы пока поставим ее здесь. Надя говорит, что она владеет французским языком как парижанка. Но это она говорит.
– Мне это говорили французы! – сказала с возмущеньем Надя.
– Французы очень любезные люди. Когда вы будете говорить по-английски как Этель Барримор, мы… Мы увидим, что можно сделать. Пока я склонен был бы поставить пьесу во Франции, – сказал Пемброк. «Берет!» – подумали и Надя, и Яценко. Альфред Исаевич поспешил добавить: – Мы говорим так, точно уже все решено. А на самом деле мы слышали только три картины из пяти, а конфликта еще и не видели… Кстати этот ваш банкир… как его?.. напоминает мне одного моего знакомого, с которым я как раз сегодня обедал в Монте-Карло. Это некий Делавар, – сказал Пемброк.
– Я его встречал в Париже, – сказал, немного смутившись, Яценко. – Это, по моему, маленький авантюрист, которому очень хочется стать большим, демоническим авантюристом.
– Совершенно верно, – смеясь, подтвердил Альфред Исаевич.
– Давайте читать дальше, – сказала с нетерпением Надя. – Я горю желанием узнать, что сталось с Линой!
– А я горю желанием узнать, что натворили Рыцари Свободы, – сказал Пемброк.
Квартира полковника Бернара в Сомюре. Большая бедно обставленная комната, служащая кабинетом, и гостиной, и спальной. В камине горят дрова. За ширмой двуспальная кровать. На стене большая карта Франции. Везде книги. Посредине комнаты стол, крытый красным сукном, тоже с кинжалами и топором. Вокруг него стулья. Два окна выходят на улицу. Они затворены и плотно завешены, но из под штор просвечивает красное пламя пожара.
БЕРНАР, ЛИНА, ДЖОН, ПЕРВЫЙ И ВТОРОЙ РАЗВЕДЧИКИ, ЕЩЕ РЫЦАРИ СВОБОДЫ.