От греческой философии он перешел к греческой поэзии. По уставу «Афины» он должен был выбрать себе молитву и дать ее на утверждение Председателю. Он выбрал стих Ксенофана: «Nicht gleich anfangs zeigten die Götter den sterblichen ailes – Sondern sie finden das Bessere suchend im Laufe der Zeiten».[31] Дюммлер эту молитву одобрил. – «Я уверен, что вы найдете путь к счастью», – сказал он. Фергюсон часто слышал от старика слова «путь к счастью», «путь к освобождению», однако не очень понимал их смысл.
За тридцать пять лет он так привык к чтению лекций и докладов, что в университете, в ученых обществах часто выступал не имея перед собой даже краткого конспекта: почти ничего не забывал, не отвлекался, говорил всегда ясно, логично, хоть без блеска и не заботясь о блеске. Любил повторять вслед за физиком Больцманом: «элегантность надо оставить портным». В «Афине» надо было говорить по-французски, это было гораздо труднее. Он собирался было написать доклад, отдать его Тони для перевода и прочитать по написанному тексту. Но времени было мало, и, главное, читать он не любил, да и знал, что это расхолаживает слушателей. Решил поэтому говорить как Бог даст и приготовил только вступительную фразу: «Je commence par demander toute votre indulgence: j'aime votre belle langue, mais malheureusement je la parle assez mal».[32] Маленькая трудность была и с обращением. «Mesdames et Messieurs» было в «Афине» не принято. Обычно ораторы обращались к аудитории: «Братья и сестры». «В церквах, в проповедях тоже так говорят, в масонской ложе обращаются друг к другу „брат“, – там хоть „сестер“ нет. Конечно, это дело привычки», – говорил он себе, но вместе с тем чувствовал, что просто физически не в состоянии обратиться со словами: «Mes frères, mes soeurs» к аудитории, в которой будет Гранд, Делавар и несколько десятков совершенно незнакомых ему господ и дам. Решил обойтись без всякого обращения. «Иностранцу простят несоблюдение правила"…
В день доклада он еще раз просматривал книги, делая закладки и отметки в тех местах, которые хотел процитировать. В его номер вошла Тони.
– Кончили работу? – спросила она. «Особенность его лица – брови, косые, точно недоделанные, похожие на французский accent grave. Они придают ему наивно-удивленный вид, – подумала Тони. – Смешно».
– Кончил. Только, кажется, будет скучновато. А я именно о греческой философии не хотел бы говорить сухим профессорским языком. У них знание так тесно перемешивалось с поэзией, что…
– Так и должно быть! – резко перебила она его. Он взглянул на нее и увидел, что у нее было то выражение на лице, которое он про себя называл «вдохновенным». Такой он уже видел ее раза три. По его понятиям, вдохновенное выражение лица должно было быть у больших поэтов, но он ни одного большого поэта не знал. Когда у Тони бывали вдохновенные глаза, она говорила очень много. Ему нравился ее дар слова, но она говорила странно и вызывала у него безотчетную тревогу.
– Почему?
– Потому, что человек не может логически прийти к истине. Это вздор! Истину можно только почувствовать, и это есть высшее, единственное возможное на земле счастье. Когда человек чутьем познал истину, он царь, тогда все остальное не имеет никакого значения, тогда можно лгать, обманывать, красть и все-таки быть счастливым. Если же человек сам истины не чувствует, то ему могут указать ее другие. Например, махатмы.
– Махатмы? – с некоторым испугом переспросил Фергюсон. – Так, кажется, называли Ганди? При чем же тут он?
– Ганди тут не при чем. Я о нем и не говорила. В Индии называются Махатмами разные мудрецы, живущие в пещерах.
– А они тут при чем?
– Об этом мы поговорим в другой раз…
– Но отчего же людям не действовать по своей воле?
– Оттого, что они сами себя не понимают. И вы не понимаете! И вам совершенно нечего делать в «Афинах»! Вам лучше уйти возможно скорее в вашу лабораторию.
– Но вы сами меня убеждали войти в «Афину».
– Я ошиблась. И я часто меняю взгляды.
– Как все женщины, – сказал Фергюсон. – «Не очень умно сказал и даже не очень верно, все они упрямы, как осел», – подумал он, вспомнив о своей бывшей жене.
– Женщины все-таки лучше мужчин, – ответила она, вспомнив о Гранде. – Они переменчивы? Но в этом их сила. Только тупые, ничего не ищущие люди не меняются и не меняют взглядов. Женщины и должны были бы управлять миром. Вот как в шахматах, где самая мощная и самая опасная фигура – женщина. Мужчины этого не понимают. Гранд называет это «комплексом Клеопатры». Он пытается насмехаться, а здесь ничего смешного нет.
– Тони, зачем… Зачем вы говорите такие вещи? Вы так умны, я так люблю вас слушать… Зачем махатма и весь этот… Я вошел в «Афину» потому, что вы этого хотели. Но я пока не вижу причины уходить. Из «Афины» может выйти толк.
– Вы хотите, чтобы это было философское общество, а мне философское общество не нужно! Их есть много, и они ничего в мире не меняют…
– А махатмы меняют?
– Могут переменить. Если же философское общество, то незачем соблюдать ритуал и играть Моцарта.
– И действительно незачем. Однако это подробность.
– Это не подробность. И вашей физикой вы тоже меня не прельстите, – сказала Тони. «Нет, он мне не нравится, – подумала она. – И он стар. Уж тот драматург лучше, а с Грандом по крайней мере мне не скучно». – В «Афину» я еще могу поверить, а во все остальное, во все ваше не верю. Вы стали членом нашего общества и обязались соблюдать правила. Согласно воле Конта, наш устав требует, чтобы каждый член братства избрал себе молитву. Какую молитву вы выбрали?
– Ах, не все ли равно! Я возьму вот оттуда. – Он указал на лежавшую перед ним книгу с белым корешком.
– "Die Vorsokratiker»,[33] – прочла она. – Конт велел брать молитвы из сокровищницы поэзии.
– А я возьму из сокровищницы философии, – сказал Фергюсон, подчеркивая книжное слово. Тони часто их употребляла и это было ему неприятно. – Не все ли равно?
– Хотите, я для вас выберу стихи… Какой лучший стих во французской литературе?
– Лучший стих во французской литературе? – переспросил он и задумался. Он не был восприимчив к искусству, но старался следить за всем: читал поэтов, даже новейших и малопонятных, покупал многотомные труды по истории музыки и живописи. – Не знаю.
– Лучший стих, – сказал она, – это «L'aurore est pale encore d'avoir été la nuit». Это из Анри де Ренье.
– Прекрасный стих! – Но вы однажды мне сказали, что…
– Мало ли что я говорила! Я часто лгу.
– Как лжете?
– Так, очень просто. Я и о Клеопатре лгала. Лгу без причины, как лгут часто и мужчины, даже настоящие. Вы мне не очень верьте. Я и сама себе не очень верю. И я умею подделываться под людей. Под Дюммлера, под вас. Я делала вид, будто я люблю правду, справедливость, прогресс, разум, не знаю, что еще. А я ничего этого не люблю, – сказала Тони и по его изумленному, растерянному лицу почувствовала, что ему этого никак говорить не надо было. Она расхохоталась. – Полноте, не сердитесь. Я вас мистифицировала.
– Я так и думал. Как я рад, что вы шутили! – сказал Фергюсон. У него был радостно-испуганный вид человека, который вдруг потерял что-то очень дорогое и тотчас затем это нашел. – Впрочем, это особенная правдивость, когда женщина о себе говорит: «я часто лгу».
– Я знаю, что вы очень правдивый человек и не банальный.
– Я рад, что вы пришли в хорошее настроение духа. Вы почти всегда очаровательны, но…
– Только почти?
– Только почти, – твердо повторил он. – Но лучше всего вы тогда, когда вы веселы… И когда вы просты.
– Рада стараться, – по-русски сказала она и перевела ему эти слова. – Так отвечали солдаты в царской армии.
VII
С детских лет Тони помнила эту небольшую книжку в потертом кожаном переплете с золоченым обрезом, одно из тех старинных изданий, которые принято считать «чудесными». Ее родители проделали обычный путь эмигрантов: из Петербурга бежали в гетманский Киев, затем побывали в Одессе, в Екатеринодаре, в Крыму, долго ждали визы в Константинополе; тем не менее, несмотря на все переезды и эвакуации, книжка эта у них сохранилась, вместе с другими не очень нужными вещами, вроде университетского диплома отца, метрических свидетельств, облигаций Займа Свободы 1917 г. Книжка, заключавшая в себе историю рода матери Тони, появилась за границей лет двести тому назад. Род был довольно древний, с разветвлениями в Венгрии, Бельгии и в разных немецких странах; в Россию же он попал лишь в начале девятнадцатого века. Из предисловия было ясно, что, как обычно бывает с подобными трудами, эта книга была заказана одним из членов рода какому-то генеалогу или архивариусу. Но материалов у автора было недостаточно и, повидимому, желая разогнать свое произведение, он вставил в него немало посторонних историй и анекдотов. А из глухого намека в предисловии можно было как будто сделать вывод, что не все в них понравилось заказчику.
Тони было приятно, что со стороны матери у нее были в роду рыцари со звучными, длинными, чаще всего двойными, именами. Однако, всей книги она не прочла и никак не могла запомнить, кто когда жил и кто на ком был женат. По-настоящему же ее интересовала только глава седьмая, в которой из рукописной судебной хроники семнадцатого столетия была приведена протокольная запись о процессе ее далекой прапрабабки. Эта простая девушка из народа (Тони мысленно называла ее Гретхен) была соблазнена рыцарем с длинной фамилией, родила ему сына, затем была брошена и стала ведьмой. Седьмой главы Тони никогда, особенно же в последний год, не могла читать без волнения и знала ее чуть не наизусть; разобрала в ней даже, со словарем, длинную непристойную цитату на латинском языке, напечатанную старым шрифтом, где С походило на Ф, а В не отличалось от У.