Живинка в деле — страница 26 из 39

Когда Стешка ушла, Санко взялся было в бане все прибирать и в порядок приводить. Вдруг дверь сама собой открылась, а на лавке в углу тот старик, старатель-то, оказался. В прежнем армяке, в лапотках лыковых и трубка в зубах, над сивой бородой.

— Здорово живешь, Санко! Вот, как обещал, поглядеть явился.

— Гляди, знай!

— Все хорошо, однако, берегись теперича, не показывай кувшин никому, не то большой беды себе наживешь…

А как же это так — не показывать! Уж на следующий день разлетелся слух по всей ближней и дальней округе. Не только свои деревенские, но из других сел мужики приходили. Поглядят, посоветуют между собой, экая-де радость на душе появилась! Вот ведь чего мастер своими руками сотворить может! Стешкин отец, Никанор-то, даже ладонями кувшин дивный погладил. Осторожный он был мужик, расчетливый, слова на ветер не кидал. Зато, как взволновался, Санку-то низкий поклон положил:

— Бери дочь, ничего мне с тебя не надо!

Отгуляли они в ту же неделю свадьбу. А между тем ж собиралась над Санком беда неминучая, о коей старик-старатель предупреждал.

Ведь в те давние годы народ жил подневольно.

Прослышал о диве губернатор. Барин, он важный, богатый, за версту к себе мужиков-то не допускал. Тут в нашей губернии его сам царь посадил и велел править так, чтобы народу-то продыху не было.

Вот, значит, присылает губернатор к Санку гонцов, велит отдать кувшин, а за то сулит ему сто рублей. Этот-де диво-кувшин в царский дворец предоставим и всяких там французов удивлять будем.

Понятно, Санко деньги не принял и кувшин не отдал:

— Не для царя, не для буржуев старался. Без даровых рублей мы, мужики, веки-веков живем!

За такие вольные речи приказал губернатор Санка в кандалы заковать и в Сибирь на рудник отправить, а кувшин силой отнять.

И пропал бы, наверно, мастер, да наши же деревенские мужики успели губернаторских стражников опередить:

— Уходи, Санко, пока не поздно!

Он в ту же пору и скрылся. Унес с собой свой диво-кувшин, да и Стешку увел.

Два дня перебыли они в лесу, как раз подле того утеса, где Санко прежде Полуночницу видел. Не мог он решить, куда же все-таки дальше податься.

А потом уж Стешка его надоумила: давай, дескать, кувшин этот на утесе спрячем, все равно его на виду-то не сохранить, дознается губернатор, ну, а сами у заводчан поселимся, другое дело найдем, покуда неволя не кончится.

Так и уговорились. Поднялись они оба на утес, разыскали там выступ над самым обрывом, выдолбили пещеру и туда, в пещеру-то, диво-кувшин замуровали.

Но когда уже ушли они от утеса и с этим местом-то попрощались, тот старик-старатель, что лесными горными кладами ведает, снова объявился. Махнул полой армяка вправо-влево, и поднялась у подножия утеса чащоба непроходимая.

Многие годы миновали, внуки и правнуки Санка успели состариться, а молва о дивном кувшине еще и теперь не умолкла. В народе-то называют его Полуночным дивом.

Каждую ночь, в ясную погоду, когда наступает самая глухая пора, вдруг вспыхивает на горном утесе тихое сияние, и останавливается тогда пеший ли, конный ли путник, и долго стоит зачарованный так, не веря глазам своим.

Озеро синих гагар

Гагары-то завсегда черным-черны. Только у нас на озере встречаются они с синим подкрылком. И поглядишь ведь на них не всякий раз. Надо время выждать. Как почнут они при сумерках полоскаться на плесе, то и притаись, да успевай замечать. Вот у одной под крылышками огонек синий пыхнул. Вот у другой. И вдруг все озеро засветилось.

Но пугать или трогать гагар нельзя. Ежели ружье с тобой, то отложи его в сторону.

По то и нельзя, что гагары-то эти Зоряне принадлежат. А сама она с нашими местами давно породнилась. Сюда как к себе домой прибегает.

Ты погляди: ведь дивные у нас места! Озеро, как блюдо, водой налитое. Лес его со всех сторон обступил. Сбежались развесистые березы, осины-шептуньи, да ольха и краснотал, — любуются на себя с утра до ночи. Вода тут тихая, редко иной ветер проберется, но и то лишь верховой. Набушуется, нашумится в вершинах, потом кинется вниз, мелкой рябью воду осыплет и уляжется отдыхать. Возле берега вода повсюду незамутненная, нет в ней ни телореза, ни мхов. Заслонили ее березы и осины, опутали тенями. И застойно, свежо в тени-то. Лишь в жаркий полдень упадет сюда солнечный клубок, покатается на песке, нечаянно сунется в пенный прибой и загаснет.

Этак вот широко-широко открыл бы глаза свои и все смотрел бы, смотрел вокруг: на озеро, на леса, на угорки, на прогалки и вырубки, на луга и еланки. И все думал бы об этом! И все радовался бы! Ведь ежели у тебя душа теплая, отзывчивая на красоту, да коли не холодными руками трогаешь ты пахучий лист березы, или подламываешь и кладешь в корзинку груздь, или разминаешь в ладонях сорванный на лугу душистый колосок, а не то окунешься с головой в разнотравье, — что-то откроется в тебе сокровенное, и весь ты сольешься с этим земным чудом.

И ты уже не просто мужик-хлебороб, чтобы только робить на пашне и кормиться от нее, а кто-то иной, сам себе непонятный.

Впрочем, приглянулись-то Зоряне наши места не только за их красоту. А жил здесь Голуба. Хоть и давно это было. И вот тут, возле озера, началась меж ними большая любовь. Да здесь же она и закончилась. Но перед тем как попрощаться, обменялись Голуба и Зоряна обручальными кольцами. А тайну об этом гагарам препоручили. Тем гагарам, у коих подкрылки синие. Чтобы от других гагар их отличить. И сказка есть. Та, что Зоряна последний раз слушала. Самая дорогая для нее сказка. О чем — про то она лишь знает. Да Голуба. Сказка в ларце лежит. А ларец тот синие гагары на дно озера унесли. Когда Зоряна шибко соскучится, загрустит о своем милом Голубе, то гагары ларец достанут, ей в руки передадут. И оживает перед ней то время. Как живет все, чего Голуба кистью-живицей коснулся…

Был Голуба-то рослый и великий телом, так положено быть хлеборобу на богатимой нашей уральской земле. Никакая работа его не томила. Робил он завсегда всласть, только успевай поддавай. И пахал, и боронил, и сеял, и дрова рубил, и плотничал, столярничал, малярил. По проворству и умелости никто с ним из мужиков не равнялся. Любая бы невеста за счастье почла Голубу женихом назвать. Но он сам невест избегал. Даже на игрища не ходил. Зато, вместо игрищ-то, каждый вечер разводил близ озера на угоре костер да всю ночь как есть напролет сказки рассказывал.

Плывут ли, бывало, в высоком небе облака, поглядит он, Голуба, на них, и уже сказка готова. Нет, это-де не облака там, не ветер их гонит куда-то, а то летят стаей лебеди над морем-океаном, они перекликаются в вышине, потом где-то над каменными горами опустятся, ударятся об скалы, и это уже не лебеди, но какие-то птицы неведомые.

К слову сказать, звали-то его доподлинно и числился он по деревенской поселенной книге Наум Кокурин. А Голуба — это прозвище, как, к примеру, были прозвища у других мужиков: Кулезень, Зелена шапка, Рябушка, — кои для различья, кои для шутки, а кои просто так. Ну, что такое «кулезень»? Может, кто-то в роду вместо «селезень» выговаривал «кулезень», а вот пристало оно, прозвище-то, и висит, как метелка ковыля на калитке. Пойди-ко, бывало, спроси: «А где тут Наум Кокурин живет?» Тотчас любой призадумается: «Это какой же Наум-то?». А добавь: «Да Голуба Наум». И сразу ответ получишь: «А-а, Голуба-то! Да эвон тут за поворотом, на усторонке у озера».

Пристало же к Науму такое прозвище потому, что любимое у него это было обращение к людям — «голуба». С мужиком ли на улице повстречается: «Что, голуба, в добром ли здравии?». С бабой ли заговорит: «Что, голуба, много ли на зиму холстов наткала?». Не то нашу орду, парнишек, зовет: «Эй, вы, голубы! Ужо, как свечереет, айдате ко мне, костер жечь!»

Ведь вот, бывало, еле сумерек дождешься, поскорее поужинаешь да кусок калача за пазуху сунешь про запас и летишь-бежишь, чтобы у костра поближе к Голубе место занять.

Лишь старики ворчали:

— Неспроста это. Сказки-то Голуба придумывает. Завороженной и мудреной он души человек.

А кабы спроста, то и слушать было бы нечего. Жилось в ту пору, при царе и буржуях, мужику тяжко. Не давали они разогнуться да хоть бы краешком глаза на свет поглядеть. И потому собирались к костру не одни лишь парнишки, но и мужики, коим не спалось на полатях после дневных трудов.

Послушают сказки — вроде в другой жизни побывают.

Голуба завсегда сказывал такое, что даже во сне не снилось. Это про облака-то и неведомых птиц либо про другое подобное сказки бывали лишь для зачина. Завлекательно, а без проку. Ну, летят лебеди в поднебесье, так и пусть летят. Экое дело! Потом как разохотится Голуба, как пониток с себя скинет и прищурится, улыбнется, то аж душа замрет. Вот-де в некотором царстве, в некотором государстве жил-был мужик. Ничего мужик не имел, ничем не владел, только и было у него, что мозоли на ладонях. И выходило так, без его мозолей хлеба в полях не родились бы, города и дворцы бы не строились, а царю и буржуям пришлось бы на ногах отопки носить, в бане не мыться, бороды не брить и нищенскую суму надевать. Значит, мужик-то с мозолями — это и есть тот человек, которому даже царь должен до земли поклон отбивать. И вот-де порешил царь с буржуями, пока мужик их не сковырнул, в цепи его заковать. Да какую цепь ни возьмут, та мала и слаба против мужицких мозолей.

Подводил к сказкам Голуба и другую основу: про клады. Вот солнышко каждый день землю золотом осыпает. В потайных местах спрятаны богатства несметные. А как же кладовые открыть, пусть-ко люди сами подумают.

Так сказка за сказкой. Иной раз до полуночи, а не то и до вторых петухов. Уж, бывало, и огонь в костре потух, и на траву уж роса пала, захолодило под утро, а никому уходить неохота, пока Голуба сам с чурбака не подымется:

— Ну, голубы, ужо пора!

— Да еще расскажи…

— Поди-ко, сказка ведь не подсолнух, чтобы только сидеть и лущить. По ней, по сказке-то, надо самих себя примерять. А может, когда-то наша жизнь пуще сказки взыграет…