Живите вечно.Повести, рассказы, очерки, стихи писателей Кубани к 50-летию Победы в Великой Отечественной войне — страница 9 из 12

БЕЛОРЕЧЕНСКИЙ ПЕРЕВАЛРассказы о фронтовиках

Черная туча пыли клубилась над жаркой августовской степью. Катились по всем дорогам военные обозы. И молча шли солдаты мимо хуторов и станиц.

Опять заколыхалась над степью черная туча пыли, гнали скот. Слышалось стонущее мычание коров, крик людей. Двигались повозки и автомашины. Все это уходило через мосты за Кубань, в леса, а там по горным дорогам и тропинкам гурты скота гнали к Белореченскому перевалу и дальше к берегу Черного моря.

Впереди большого гурта идет заведующий фермой Трофим Иванович. Второй день как из дому, а кажется, что прошли бесконечные годы. Всю дорогу старый Трофим оглядывался по сторонам. Был у него на ферме помощником Петька, колхозный воспитанник, вырос он без отца и матери. Он и учет вел на ферме, и старшим скотником был. В армию Петьку не взяли, левая рука негожая. Но он несколько раз ходил в военкомат, надоедая занятым людям. И каждый раз, на радость старому Трофиму, Петька возвращался на ферму. А на днях он исчез.

Опять Трофим Иванович глядит по сторонам: не покажется ли где быстрый, мелкорослый Петька? Он носил защитного цвета брюки и такую же гимнастерку. И еще мечтал Петька где‑нибудь достать военную шинель.

Очень трудно сейчас старому Трофиму без него. Нет ни одного мужика с ним, только женщины и дети. Нельзя ему никуда отлучиться от своего гурта, того и гляди, коровы разбегутся. «Ох, Петька, будет тебе, если найду!» — грозится Трофим Иванович.

Позади остался Майкоп, дорога пошла возле реки Белой. Догоняя уходящих, все сильнее слышалась где‑то позади стрельба. А дорога круто уходила в лесные заросли. Еще через день вокруг поднялись темные горы. Повозки пришлась бросить. Продукты и фураж навьючили на лошадей и пошли дальше.

Все труднее становился путь. А позади не утихает сильная перестрелка — фашисты идут по следу. Но кто их там останавливает? Кто же обороняет эти уходящие к перевалу гурты?

Сегодня рано утром, только поднялось солнце и осветило все вокруг, Трофим Иванович увидел впереди очень высокие горы, по которым медленно ползли белые и кучевые, как снежные, облака. Там Белореченский перевал. От него начинает свой путь и река Белая. Вон она течет внизу в каменном ущелье и несет светлую воду.

Смотрел Трофим Иванович на темнеющий впереди перевал и думал: «Когда же наша армия и где остановит врага?.. Бились с фашистами на границе, с боями отходили через многие города и села, через широкие реки, долго обороняли город Ростов, оставили родную Кубань, и фашисты уже здесь, по всем горным дорогам. Впереди только один Белореченский перевал, а там и Черное море. Прорвутся здесь гитлеровцы — и отрежут всю нашу армию, что обороняется от Новороссийска до самого Туапсе».

Стрельба позади уже совсем близко. Гурты прошли через подвесной мост и оттуда, позади, послышались какие‑то голоса. Трофим Иванович оглянулся. По мосту шли несколько человек с винтовками, а двое катили пулемет. Старик пригляделся — наши. Они что‑то укладывали на мосту. И быстро побежали. Раздался сильный взрыв — подвесной мост рухнул в глубокое ущелье.

Смотрел Трофим на подходивших красноармейцев, и самый маленький из них — быстрый, с чуть наклоненным левым плечом — показался очень знакомым. Трофим Иванович пошел к ним навстречу.

Командир в черной морской форме что‑то говорил этому маленькому красноармейцу.

— Петька! — вскрикнул старик.

А Петька, это был он, вздрогнул, чуть пригнулся, стал еще меньше ростом, с опаской смотрел на заведующего и с надеждой — на командира во флотском.

— Убег! Оставил все поголовье! — жаловался старый Трофим Иванович командиру. — И отчет по ферме не сделал!

— Как же не сделал? — обиделся Петька. — На первое августа все полностью передал в бухгалтерию — и по надою молока, и трудодни начислил.

Он одет в те же свои брюки и гимнастерку, на голове военная пилотка со звездочкой, а шинели все еще у него нет.

— Ну, вернэшься домой! — раскаляется все больше заведующий фермой. — Мы тебе дадим на правлении!

Но тут же, вспомнив обо всем случившемся, старый Трофим Иванович вздохнул и замолчал.

— Что же с ним делать? — спросил он у командира и посмотрел на Петьку, на его левую руку с маленькими, как у ребенка, иссохшимися пальцами.

— Могу доложить вам, папаша, — ответил флотский, — что ваш земляк воюет очень храбро. Командование части решило ему присвоить звание младшего сержанта.

Трофим Иванович даже крякнул от удовольствия. Вон оно как!.. Мол, недаром Петька столько лет был под его началом.

В воздухе, где‑то поверху, просвистели пули.

— Идите, папаша, бой будет. Занимай, ребята, высоту! Наверное, фашисты в обход пойдут.

— А почему вы в морской форме? — спросил на прощание Трофим Иванович.

— Хоть это и военная тайна, но я, папаша, как вы сами догадываетесь, из береговой обороны.

— А разве близко берег?

— Подниметесь на ту гору и море увидите.

Трофим Иванович побледнел. Вон уже куда фашисты дошли… Что же дальше будет?

— А дальше они не пройдут, — сказал моряк. — Здесь последний рубеж.

И опять тронулись гурты по узкой горной дороге. Идет Трофим Иванович, а все мысли у него только о Петьке. Вот же настырный! Уже до младшего сержанта дошел. «А там, глядишь, и старшиной станет,

— размечтался Трофим Иванович. — Ну чисто весь в меня пошел. Я когда служил в армии, был командиром отделения, потом даже помкомвзвода назначили».

Он оглядывается. На крутую гору карабкаются красноармейцы, а Петька впереди всех. Они что‑то тащат с собой. Наверно, пулемет. И старик уже поверил, что отсюда эти люди никуда не уйдет. Дальше отступать некуда — последний рубеж.

Прошло еще два дня. Рано утром гурты спустились в зеленую долину. Дорога широкая, ровная, хоть боком катись. По сторонам растут пальмы и магнолии. А впереди, куда ни глянь, бескрайнее голубое море. Видны корабли возле берега, по которому длинной полосой протянулся поселок.

Позади послышался стук колес. Везут на подводе раненого. Трофим Иванович подходит ближе. И вдруг видит под шинелью руку с маленькими ссохшимися пальцами.

— Петька!

— В дороге он скончался, — угрюмо проговорил пожилой солдат, который правил лошадью.

— Петя…

— Знакомый? — спросил ездовой.

— С нашей фермы. Как родной сынок был… — Трофим Иванович схватился руками за повозку.

— Трудно там, — проговорил ездовой и глянул назад. — Ох, и трудно!

Еще повозка не вошла в поселок, как вдруг в один голос загудели все пароходы, залпами ударили зенитные орудия. А навстречу бежали люди с винтовками — военные и в гражданской одежде. Все они спешили туда, к Белореченскому перевалу.

Кричали гудки пароходов, тревожно метались над водой чайки. Где‑то глухо гудели гитлеровские самолеты, может, выискивали место, где выбросить десант, но под огнем наших зениток уходили назад. А люди с винтовками по дороге все спешили к перевалу, на помощь тем, кто его оборонял.

Старик не помнил, что сказал женщинам, которые дальше погнали стадо коров, а сам Трофим Иванович повернул и, подхваченный людским потоком, зашагал к темным вершинам гор, откуда все слышнее доносилась беспрерывная стрельба из орудий и пулеметов.

Александр МАРТЫНОВСКИЙ

ГОЛУБИ МОИ…Рассказ

Уходил Прохор Андреев на войну не безусым юнцом, а бывалым семьянином, отцом двоих детей.

У неказистой полуторки беспокойно и гомонливо толпился хуторской люд. Жалобно и надрывно, словно на похоронах, с причитаниями взвывали жены, считай уже солдатки. На них сострадательно глядели старухи, вздыхали, то и дело крестились, нашептывая молитвенное слово. На руках и у ног матерей вскрикивали раздраженным рыданием детишки, словно чувствовали свое скорое сиротство. Стенания и плач возносились над головами. И только приглушенный рокот мужских голосов разливался умиротворяющей волной над общим волнобоем печального разноголосья.

Уезжающие подбадривали тех, кто оставался.

Степенство и достоинство являли собой старики, сбившиеся небольшой группкой. Дед Антип для такого высоко — значимого часа вырядился в Георгиевские кресты, которые как‑то не шли к его малорослой и засушенной фигурке. Порой он норовисто тщился выпятить грудь, щерился ветхой серебряной бороденкой, но тут же вновь сникал над суковатой клюкой из‑за немощи квелых ног.

Сосед Прохора Андреева, до бессознанья зашибленный крутохмельным вином и пекучей горечью разлуки, терзал вытертую на планках и мехах неразлучницу — двухрядку. Уже из кузова что есть мочи, кричал хуторянам и хатам свою любимую: «Так будьте ж здоровы, живите богато…»

Прохор, напротив, был молчалив и трезв. Наперекор всему отказался глаза заливать и разум туманить, чем желал проявить свое уважение к семье и всем, кто пришел на проводы. Да и последние минуты запомнить хотелось до самой что ни на есть маленькой крупиночки.

— Голуби вы мои, — с нежностью пригортал Прохор сильными руками к широкой груди жену Марфушу, пятнадцатилетнего сына Артема, вытянувшегося почти вровень с отцом, и любимицу свою — дочурку Марийку, которую держал все время на руке, словно и снимать не помышлял. — Живите тут согласно, берегите друг друга, — наказывал он им. — Ждите меня. — И целовал каждого.

Сын противился такой ласке, косился по сторонам и густо румянился.

К жесткому подбородку мокрыми горячими щеками тянулась жёна, Марфуша. Вглядывалась страдающими раскрасневшимися глазами в обветренное лицо мужа, которое было побледневшим и серым от скрываемой, но явной скорби.

— Ты себя береги, — шептала она, всхлипывая и припадая на грудь. — Для нас берегись. — И, не сдержавшись, жалко и тоненько заскулила.

— Голуби мои… — обнимал Прохор могучими руками семью свою, словно огораживал от лихой беды. И в этих объятиях каждый чувствовал себя теплей и уютней.

— За нас не беспокойся… Себя храни, — шептала притихшая Марфушка на груди Прохора.

«Кто же сейчас о себе думает? Да и как можно! — сокрушался в душе Прохор, и горячими степными вихрями взвивались, обжигая разум и сердце, беспокойные мысли. — Себя беречь, значит вас погубить. И не только вас, а всех. Если всех не защищать, значит, и вас погибель не минет…»

Прохор видел в гудящей толпе убивающихся женщин, на глазах сиротеющих детей, и гневно кричала его душа, наполняясь силой отваги и ненависти к коварному ворогу. «Люди, люди! — думал он, оглядывая хуторян, женщин, старых да малых, показавшимися ему в эту минуту такими беззащитными и от того еще более близкими и дорогими. — Голуби вы мои! За нашу общую жизнь, за ваши страдания и слезы горючие тут вот я, перед вами, клянусь! Клянусь! Себя не щадя, буду бить супостата…»

Глянув строго на шофера, он дал знак…

Тот расторопно поспешил в кабину, и хриплый, частый сигнал заторопил людей. Крутой, обжигающей волной всплеснулись прощальные отчаянные голоса…

Все дальше и дальше катила машина от хутора. Курилось серое облачко на пустынной степной дороге, и у первого взгорка растаяли, растворились в великом пространстве горькие и печальные крики.

Палило солнце, от безветрия и зноя звенела степь, а может, тот звон сам собой возникал в ушах. Не разобрать в такую минуту. Прохор щурился в сторону хутора, уплывающего зеленым кораблем в неоглядную степь и покачивающего в мерцающем воздухе мачтами тополей.

Сквозь это марево сорванных с родной земли частичек едва различался зыбистый след морщинистой от нелегкой доли старой степной дороги, которая вилась, неровно скользила меж балок и холмов сереющей лентой, тянулась к хутору ниточкой, грозя вот — вот оборваться. И от этого в душе тоже что‑то больно натягивалось, утончалось, словно сама святая надежда, и звенело щемящей нотой.

«Голуби вы мои… — мысленно повторял Прохор). — Голуби мои…»

И невольно перед задумчивым взором являлся в солнечных лучах далекий и желанный день венчания его со светлоокой красавицей Марфушей, когда мать, уже седая, но такая вдруг помолодевшая в этот час, в нарядном васильковом платье, светящаяся радостным волнением за будущее счастье детей, ласково — певучим голосом благословляла их узы любви на весь путь земной и одаривала молодых щедрыми пожеланиями в напутственных словах.

— Амбары вам хлеба, — желала она молодоженам, — во всю землю ясного неба, — и развела при этом широко руками, — вся одухотворенная и несказанно счастливая, — моря — океаны чистой воды да ни единой беды!

Многое сбывалось из материнских пожеланий… И хлеба нарождались год от года все тучнее, и народ все больше обзаводился достатком и благополучием, заметно полнилась общая радость людская, и в семье Прохора Андреева прочно прижились лад да согласие. Не дожила только мать до этих дней… Зато черную годину вражьего разбоя и насилия не увидит…

А година эта уже многим тысячам жизнь рушила и ломала ее наперекосяк. Темнело небо и тускнело солнце от дымов пожарищ и горя людского. Растекались беды и страдания по земле родной, полоня самые далекие и что ни есть глухие уголочки ее.

Пришлось сыну Артему распрощаться со школой и немедля оседлать отцовский «Фордзон — Путиповец». Два минувших лета, которые он добросовестно потрудился в прицепщиках у отца, как никогда кстати, сгодились теперь. Прохор часто доверял руль сметливому, как ему казалось, и серьезному в работе парню.

Теперь Артем работал сам. Дело исполнял аккуратно и настырно. Старался сделать побольше, так и писал отцу на фронт, что работает за двоих: за себя и за него.

И дед Антип, который к тому времени уже третий год отсиживался дома из‑за крайней немощи телесной (хотя заслуженный, добросовестно заработанный отдых бь[п с почестями отмечен более десятка лет назад), теперь снова замаячил с неразлучной клюкой на бригадном стане. По здоровью и работа подобралась. В латаном тулупчике, при непогоде в дождевике поверх всего накинутом, на бричке в одну лошадь развозил по полям в бочках «горючку». И колесил по степям средь трудившихся машин и людей круглыми сутками. Понятливая лошадка приходила к нужному месту, даже если хозяин ее и вздремывал от утомления.

Молчалив был в ту ночь старик.

— Дедусь! — встречал озабоченно его Артем, отстраняя от чумазого заострившегося лица коптящий факел огня и освещая им подводу. — Наливай скорее, а то вот — вот заглохнет.

Дед Антип звякнул ведром, лейкой из черной жести, скупо закряхтел, стараясь проворней приподняться с мятого клочка сена, припасенного впрок для своей труженицы. Но старые затекшие ноги, угробленные еще в стылых окопах империалистической, не слушались, онемевшие, словно из ваты, вяло подгибались.

Не мешкая, Артем воткнул в рыхлый пласт чернозема прут с горящей паклей и, подхватив ведро, стал наполнять горючим бак.

— Дед Антип, когда ты спишь? — меж делом окликнул Артем старика, прогоняя свою предутреннюю сонливость.

— А кто сейчас спит? — глухо, как‑то нехотя, отозвался старик.

От сполохов пламени беспокойно метались черные тени. Алые блики отсвечивались на серебристых шпорах колес и на блестящем ободе, тревожно вспыхивали они в белесых, слабых глазах старика.

— Кто сейчас спит? — помолчав, так же глухо и грустно повторил он. — Никто не уснет… Как там твой отец?

— Дает перцу фашистам!

Артем возвратил ведро и занялся плугом, зазвякал ключами.

— Прохор трудолюбивый, — согласился дед Антип, нащупывая у колена вожжи. — Он и там будет первым. Всем бы так, тогда управимся.

Людское несчастье — нежданную войну, по разумению деда Антипа, можно одолеть только общим добросовестным трудом, чтобы каждый не страшился ни тяжести его, ни опасности.

Он сам с германской вернулся с ревматизмом ног, раненным в грудь, с покалеченной правой рукой и при двух Георгиевских крестах. Из‑за скудного здоровья не пришлось участвовать в гражданской, но так или иначе к ней отношение имел самое прямое — был в хуторских активистах. Да и мстительному

кулачью, саботажникам покою не давал.

Но награды царские носил напоказ, за что председатель сельского Совета не раз корил его:

— Ты представитель новой власти, а не какое‑то самодержавное отрепье.

— Правильно, — соглашался Антип, еще круче выпячивая воробьиную грудь. — Окромя царя есть Расея, за ее кормилицу — мать стоял.

Председатель сельсовета недовольно звякал шпорами и уходил…

— Да, сейчас бы мне те силы, — возвращался из раздумий старик. — Я бы вам, — грозился замасленной рукавицей в темноту, — доказал! Мне бы токо б туда, до передовой, а там, когда вцепился бы, они б, лютые, узнали меня! — и грозно глядел в черные поля.

А враг и вправду лютовал. Уже черный день навестил соседку. Где‑то под Ровно за бруствером траншеи оста — лась изодранная осколками двухрядка. И, отчужденный навеки от людских забот, навсегда сомкнул уста ее хозяин.

Грозой отдавало и от писем Прохора…

— Прочитай вслух, — однажды поздним часом попросила Марфа вошедшего в хату сына.

Артем устало бросил в угол грязную фуфайку, верхом уселся на лавку у дощатого стола. Ближе пододвинул каганец.

— Ну, читай же, — мать напряженно глядела на сына, хмурившего брови над развернутым треугольником.

— Читай, братик, — тоненько просила Марийка, ерзая на табуретке от нетерпеливого ожидания. Письмо уняло и ее сон.

«Голуби вы мои, здравствуйте, — начал, наконец, Артем чтение. — Марфуша, Артемка и Марийка, дорогие мои, примите мой горячий фронтовой привет. Извините за промедление с ответом. Так получилось. На фронте как на фронте. Много трудных дней было, но и фашистам нелегко пришлось. Я отделался небольшим ранением. Из строя не выбыл. Продолжаю бить фашистскую гадину, бьем мы их, насколько сил хватает. Они — зверье, бешеные собаки. Недавно мы отбили лесную деревеньку. Ничего там не нашли, кроме пепла. Пожалуй, такого зверства еще мир не видел… Все хаты снесены с лица земли, а люди до единого человека уничтожены. Кого повесили, кого сожгли на кострах. И старых, и детей — всех подряд! Эти звери хотят полностью уничтожить наш народ. Но этому не быть! Даже когда приходится отступать нам, фашистам каждый шаг достается немалой кровью и многими жизнями. Думаю, скоро дело изменится, и мы подчистую выметим эту заразу с родной земли…»

— И тогда папа вернется? Приедет? — радостно воскликнула Марийка.

— Тихо, доця! — предупредила Марфушка, по ее бледным щекам обильными струйками стекали слезы и расплывались влажными пятнами на кофте. — Читай, сынок.

«Артемка, я рад, что ты в труде не подводишь отца, — читал дальше Артем, и голос его все больше крепчал гордостью и за отца, и за себя. — Твое письмо я читал всем однополчанам. Ты знаешь, как оно нас порадовало, даже воодушевило! Артем, береги, сынок, машину. Вспомни, как я за ней ухаживал, как к ней относился. В положенный срок перетяжки делай. Надольше хватит мотора. В кладовке в моем ящике (где всякие железки) есть кусок баббита. На крайний случай имей ввиду.

Марийка! Ты так быстро растешь, любимая доченька. Ты мне в каждом письме обводи ладошку…»

Это письмо пришло из Белоруссии. Потом пошли из других мест. Уже больше года Прохор Андреев изо всех сил дрался с фашистами. Черной чередой проходили тревожные дни и месяцы.

Однажды под вечер как‑то неловко, с тенью беспокойства сунула почтальонша Марфе долгожданный треугольник. Чужой, незнакомый почерк был на письме с темными штемпелями. Глянула Марфа на него и обомлела. Зарябило, затуманилось в глазах и зашлось сердце.

До позднего часа, до прихода сына с работы прорыдала на жестком топчане Марфа, так и не решившись открыть то письмо.

— Что такое? — с порога крикнул Артем дрогнувшим голосом.

Марфа молча показала вялой рукой на край стола, где белел треугольный листок. Артем метнулся к нему, вмиг развернул и оторопел от странных, незнакомых каракулей. Волнение охватило его и тревога. Он впивался глазами в те каракули, стараясь понять поскорее их смысл, и, едва одолев первые закорюки: «Голуби вы мои…», вдруг восторженно закричал от хлынувшей неуемным потоком радости:

— Жив! Жив, папка!

И запрыгал, заскакал по тесной комнатенке, мельтеша бумажным лоскутом, кинулся к матери, горемычной страдалице, обнял и стал целовать ее впалые заплаканные щек1^. Потом подхватил на руки Марийку и стал кружить ее. Кружил, кричал «Ура, папка жив!» и радостно смеялся, как не радовался и не смеялся ни в один праздник.

Когда все пришли в себя, поутихли и успокоились душой, Артем, преодолевая разухабистый почерк, начал чтение письма.

«Голуби вы мои, здравствуйте! — писал семье Прохор Андреев. — Во — первых, я жив и здоров. Но правая рука подранена. Угодил, вражина. Отпускали домой на побывку, но я отказался, хоть соскучился за каждым из вас, и знаю, Марфушка, как ты расстроишься, что я отказался от возможности побыть

дома и увидеться с вами. Но не отдых сейчас. Так озверели, гады, что еле управляемся… Остался при деле. Чиню танки. А это для фронта польза. Каждый подлеченный мною танк продолжает и за меня уничтожать гадов, а следовательно, защищает мой дом и семью мою, чтоб мы наверняка потом были вместе…»

— Ну, как отец? — при встрече в поле спросил Артема дед Антип.

Артем молчал, заправляя топливный бак горючим. Старик долго ждал ответа и, не дождавшись, тягостно обмолвился:

— Да, значит, плохо… И так ясно, отступаем… Плохо справляются. Плохо…

— Заладил свое «плохо, плохо»! — осерчал Артем. — Рука у отца перебита. Совсем! Но он все равно там.

Старик слушал и задумчиво покачивал головой. Затем заметил с явной укоризной:

— Дряхлые да калеки фронту не нужны. Туда нужны молодые и сильные. — Он придирчиво оглядел возмужавшую фигуру парня. — Эх, мне бы молодость, сей минут там бы был!

Занятый трактором, Артем не видел взгляда старика, но слова его больно резанули душу и, словно жгучей плетью, хлестнули по спине. Расстались они молча.

…После настойчивой недельной осады военкомата Артем добровольно ушел на войну. С первых шагов нелегкая доля выпала ему, враз опалилась и посуровела юная душа молодого бойца.

«Голуби вы мои родные, — писал он домой, по — отцовски начиная письмо, — дорогая мамочка и сестричка Марийка! Тут так жарко, что даже снег и земля плавятся, горит железо. Но мы выдерживаем. Колошматим гитлеровцев вовсю. Бью я их беспощадно, за себя, за отца, за вас и всех, на кого они напали предательски, вероломно. Родная мамочка, за меня не переживай. Тут таких, как я, добровольцев, много. И сражаемся мы отважно. Понятно, на войне все бывает. Но если со мной вдруг чего, очень прошу тебя до полной победы отцу об этом не сообщай. Это самая, самая большая просьба к тебе, мамочка. Выполни обязательно эту просьбу, сохрани мою тайну. Крепко целую вас, голубей моих. Мы победим! И отпразднуем победу!..»

Тот страшный час, которого Марфа всегда боялась и старалась не думать о нем, настиг ее. Долго надрывалась в горьком плаче и в безысходном горе Марфуша. Протестовала, никак не хотела смириться с гибелью единственного, дорогого, совсем еще молодого, даже жизни не успевшего увидеть, ласкового и милого сыночка, так несправедливо, жестоко отобранного бездушной войной. От невыразимого горя, от неизмеримой утраты запеклось в крови сердце матери…

Но тайну сына Марфа хранила всеми силами, какие только оставались в ней. В письмах мужу отвечала скороговоркой, ссылаясь то на задержку почты, то еще на что‑либо. Со временем и Прохор не стал докучать жене расспросами об Артемке. Возможно, и сам уже что‑то узнал о нем.

А война подкатывалась все ближе и ближе к хутору. Глухими ночами уже ясно слышалась оружейная канонада, тревожно гудело черное небо и четко содрогалась земля. Заметно поубавилось хуторян. Остались стар да мал. Сошли на нет все бригадные дела. Замер хутор, насторожился в ожидании чего- то недоброго.

Бои проходили вроде бы стороной, но однажды после полудня на забеленный снегом взгорок, за который два года назад увезла полуторка Прохора Андреева и других хуторян, а минувшей осенью и Артема Андреева, именно на этот взгорок выбрались невесть откуда четыре темных страшилища — танка с большими крестами на боках. Они на какое‑то время замерли, осматривая небольшое селение, а потом дружно, как к себе домой, легонько, под уклон и под лязгание гусениц покатились к крайним хатам, до самой земли полосуя траками хрусткий и чистый наст. Часом спустя тем же следом в хутор с протяжным и грозным ревом потянулась колонна мощных грузовиков — вездеходов, крытых брезентом и битком набитых фашистскими солдатами.

Громко, гортанно — чуждо перекликались непрошеные гости, выбравшись наружу у крайних дворов. Тут же по — хозяйски и бесцеремонно начали размещаться к ночлегу. Насильно прибрали к рукам несколько хатенок, тем самым вытеснили под открытое небо на холод беззащитных хозяев, заняли и школу. К вечеру по всем дворам устроили облаву на кур, индюшек, собрали по сараям яйца, прихватили из погребов соленья, масло и молоко. Беспокойная ночь была осквернена пьяными и дикими криками, разгульной праздной стрельбой.

Плакали перепуганные дети, и отчаявшиеся хуторяне не смогли сомкнуть глаз. Не до сна было в эту ночь и деду Антипу. Крадучись, в белой простыне, он на больных ногах дважды с ведерком добирался к дальней лесополосе, где припрятал «горючевозку».

А под утро случилась оказия престрашная: под стеной школы загорелись автомашины, пламя перекинулось на камышовую крышу. Как ни метались, как ни суетились очумелые от перепоя и происшествия фашисты, троих грузовиков не досчитались.

Обозленные, они согнали к покоробленным железным скелетам машин всех немногочисленных хуторян от мала до велика.

— Шнель! Шнель! — лаяли они на безответных и угрюмых людей, приказывая выстраиваться в рядок по одному.

Дед Антип воспротивился и отошел от того ряда.

— Хальт! — остановил его громадный фриц, ударив прикладом автомата в спину.

Дед Антип споткнулся, но помогла клюка, не упал. Обозленно ощетинился, скакнул по — петушиному

на месте и сипло воскликнул:

— Не сметь! Не сметь! — белоснежная жиденькая бороденка его, словно наэлектризованная, напряглась, устремляясь на фрица.

Фашист даже отступил на шаг, изумленно тараща безумные от перепоя и бесцветные от природы

мглистые глаза.

— Гады! Изверги! — колотило деда Антипа. Трясущейся рукой он рванул, распахивая, полу фуфайки и выставил как можно круче тощенькую грудь со старыми наградами. — Видел? Бил я вас, псов! И не боюсь! А невинных сейчас же ослобони!

Дед Антип вскинул клюку, не то вознамерился замахнуться на противника, не то указать на обреченных, которых требовал ослобонить от кары. Но сулой треск выстрелов подкосил его, и он, безмолвно и легонько, словно палый лист с дерева, коснулся снега и не двинулся.

— Хенде хох! Хенде хох! — загалдели гитлеровцы на хуторян, вскидывая стволами автоматов. Всех заставили поднять руки вверх.

— Хенде хох! — заорал громадный долговязый детина Марийке, тупившейся к ноге матери.

Марфа, трясясь от страха за жизнь малютки, дрожащим голосом шептала:

— Подыми ручки, доченька, — и горькие слезы катились по ее впалым холодным щекам.

Другой немец, с красивым молодым лицом и светло — голубыми глазами, на ломаном русском языке объяснил хуторянам, что стоять с поднятыми руками придется весь день, пока не скажут, кто совершил поджог. И предупредил: если кто осмелится опустить руки, будет немедленно тут же расстрелян.

Уже минут через десять нашлось в кого стрелять: древние старик со старухой первыми устали так стоять. Слабея, они сговорились разом опустить руки и тихо простились друг с другом.

— Все, — отрешенно вздохнула и соседка Андреевых. — Сил нет. Прощайте…

Перепуганная происходящим. Марийка расплакалась навзрыд.

— Ой, боюсь! Ой, болят ручки — и… — жаловалась она, голося. — Мамочка — а, ро — о-дненькая… не

могу — у…

— Терпи, доця! Терпи, миленькая! — умоляла Марфа, сама еле удерживая будто свинцом наливающиеся руки. Она с отчаянием смотрела на синеющие от холода оголенные рученки Марийки, дрожащие, готовые вот — вот сникнуть, и ужас затмевал материнский рассудок.

— Помогите! — теряя надежду, не своим голосом отчаянно взмолилась Марфа, устремляя залитые глаза на стройного гордого немца.

— Спасите дите!..

Фашист слегка оскалил рот и вроде бы понятливо закивал головой. А Марийка поспешила опустить вконец ослабевшие ручонки. Дважды хрупко треснуло из автомата красавца, и упал на чистый снег голубенок. Встрепенулись едва крылышки и замерли.

Обезумев, Марфа кинулась было к тому фашисту. Кинулась, разъяренная, на расправу и будто споткнулась… По холодному снегу дотянулась руками до Марийки — своего голубенка — и успокоилась.

Начав зябнуть, фашисты нарушили свое условие и пристрелили последних пятерых, беззащитных и окоченевших, чудом еще державших перед собой бесчувственные руки и, видимо, надеявшихся на еще большее чудо.

Когда с людьми было покончено, занялись их жилищами. Три десятка костров запылало в морозный вечер, рассеивая далеко вокруг пепел. Еще не догорели костры, а немцы спешно заводили грузовики. Торопливо рассаживались по грузовикам. Грозно заревели танки.

Вскоре скрылись за взгорком бедоносные пришельцы.

Догорели и угасли костры.

Траурным покрывалом застлал пепел место, где жил в тот день еще хутор, и лежащие рядом угрюмые сиротливые поля.

Скорбела земля.

Не осталось здесь ни людей, ни хат. А письма с фронта шли… И среди них были те, которые неизменно начинались словами: «Голуби вы мои…»

Эти письма были особенно радостными: уже врага били нещадно и без роздыха гнали прочь поганую нечисть с родной земли! Но не получал ответа с родной стороны боец Прохор Андреев и потому тревожился и страшился, и не хотел верить худым предчувствиям.

Зеленым кораблем по неоглядной степи плыл к нему хутор в куцых солдатских снах, и звала его домой семья — его голуби…

Вадим НЕПОДОБА