Анжель Лирис купила этот дом два месяца назад у одной американки, оказавшейся, если можно так выразиться, в нужде. Эпоха поддельных лаков и тигровых шкур, начавшаяся незадолго до войны вместе с Габи Делис[36], закончилась; галантный стиль подвергся влиянию прикладных искусств. Теперь в моде стали гостиные, отделанные соломой, будуары, украшенные рыбьей кожей, потолки, покрытые пергаментом, а лестницы — замшей, все освещается трубками дневного света и выпуклыми стеклами прожекторов; и при этом кругом — модели судов, атласы, армиллярные сферы[37] и снова суда. Жизнь женщин — совсем не то, что жизнь мужчин с их методичным давлением на аморфную массу общества: это игра с капризными зигзагами, такими же неожиданными, как у температурной кривой при малярии, с крутыми поворотами фортуны, которые, впрочем, застают их всегда в полной готовности и прекрасном расположении духа. Продав драгоценности, подаренные ей принцем, Анжель вернулась в Париж и поступила на содержание к какой-то торговке антиквариатом, которую никогда не видели и к которой она присовокупила, среди прочих, молодого и очень богатого писателя, а также друзей последнего, коих видели у нее уж слишком часто.
Гордясь своим знакомством со «святым», Анжель предложила к услугам Жали свой дом, но он воспользовался только доступом в ее сад, куда с тех пор часто приходил под вечер, чтобы свершить омовение и молитву. Общество окружавших Анжель Лирис юношей (именно их Боссюэ красиво назвал «безумными поклонниками века»), беседы, которые он вел с ними на этих господствующих над городом холмах — все это казалось Жали естественным, как жизнь Будды среди того изящного окружения, какое имелось у знаменитых индийских куртизанок и куда короли, брамины, высшие чиновники и богатые купцы приходили послушать Всеведущего. Анжель являлась для него чем-то вроде бенаресской красавицы.
Жали уже научился различать европейцев: до сей поры он, как все азиаты, не видел разницы между каким-нибудь португальцем и шведом. Теперь он мог распознать две-три нации, хотя еще путал англичан с немцами. Он открыл целую иерархию у «чужеземных демонов». В густой толпе оригиналов, составляющей западное общество, он различал теперь и нюансы — национальность и индивидуальность. Чем дальше на запад, тем это было сложнее. Он обнаружил, что французы очень любят женщин. «Когда они разговаривают с женщинами, — говорил он, — их лица делаются улыбчивыми и мягкими». Эти белые гораздо лучше ведут себя дома, нежели на Востоке: здесь они предстают без расовых предрассудков и довольно умными. Рике, молодой писатель-миллионер, считавшийся самым главным в доме Анжели, так хорошо воспитан и так скромен, что никто даже не знает его фамилии. Его можно называть просто Рике и его трудно считать покровителем Анжели, ибо скорее это она оберегает его от великого множества друзей.
Своим неистовством, своим избытком нервной и жизненной энергии здесь надо всем властвует близкий друг Рике — Жан-Клод Поташман. Как — Поташман? Не родственник ли он г-на Иешуа Поташмана из Сити? Да, это его сын, но только он — француз. Неужели этот бледный юноша, пылкий и неуемный, мог произойти от сытого финансиста? Да, по прямой линии. В московских еврейских семьях всегда есть правая и левая сторона, как в Ветхом Завете. Справа — жирный царь, оппортунист и консерватор; слева — пророк, худосочный, непреклонный, который с каждым днем увеличивает тому, первому врагов. Вот такой контраст являло собой и семейство Поташманов. Жан-Клод возглавляет передовой печатный орган, который финансирует Рике: это крайне правый журнал под названием «Бог». По четвергам его редакционный комитет обедает у Анжели в Сен-Клу.
«Мы возьмем Бога за горло, — написал однажды Поташман, — и заставим его говорить».
И «Бог» делает это, ежемесячно высказывая свое весьма тенденциозное объяснение Вселенной либо за обеденным столом, либо через печатный орган новоявленного Моисея, у которого прорезались зубки. Поташман, оставив позади неотолистов, занял в католической партии, передовую позицию, при которой он делает ставку одновременно и на Сакрэ-Кер[38], и на Кремль. Его ум, сочитающий интерес к противоположному лагерю сочетается со страстью к профанации, постоянно стремится спутать все карты, чтобы иметь возможность возобновить игру на лучших условиях. К великому удивлению семинаристов, в своем последнем номере журнал «Бог» воспроизвел фотографии Бога, сделанные Меном Рэем, рядом с фетишами из Верхней Убанги.
В воздухе носятся новые истины. Обращение в ошеломляющие веры, гомосексуализм, пропаганда отчаяния, устав «Клуба самоубийц», нацеленного на разведку по ту сторону смерти, возвращение к публичной исповеди, конфессия Катакомб, проекты будущей кампании против дьявола.
Жали привыкает быстро ухватывать чужую мысль и быстро отвечать.
— Ну как, принц, обрели вы, наконец, вашу Нирвану?
— Нет еще, — отвечает Жали. — Я стараюсь заслужить это. Зато я уже знаю, где ее искать.
— Не у Бишара[39] ли? — перебивает Анжель.
— Прикуси язычок, болтушка!
— По крайней мере, сударь, вы ощущаете божество? — настаивает какой-то бойкий пепельно-серый человечек.
— Конечно, недотепа, он его ощущает, — отвечает Поташман. — Наша Азия не может без этого!
— Ха! — вставляет Рике. — Твоя Азия ведет себя, как пожилые дамы после войны: делает короткую стрижку, рвет завещание и начинает ходить на танцы.
— Вы видите Будду, сударь? Вы можете сообщить нам какие-нибудь откровения? Мы напечатаем их без изъятий.
— Нам запрещено хвастать экстатическими видениями, — отвечает Жали.
— Но как же так? Если вы хотите спасти Запад, покажите ему Бога!
При этих словах в глазах Поташмана-младшего проскальзывает такая же дрожь, какая пробегает по ушам у зайца.
— Будда говорит, что человечество должно погибнуть, прежде чем Бог явит себя.
— Группа издания «Бог» полностью симпатизирует Шакьямуни. В свете сказанного, дорогой мой, вы поймете, в чем вся трудность: если вы будете приспосабливать буддизм к Западу, вы неминуемо впадете в теософию последнего…
— …которая так же соотносится с буддизмом, — сказал какой-то завитой барашек, — как слепки с оригиналами.
— …Или не приспосабливайте его, подайте его нам таким, каков он есть, и тогда вы, дорогой друг (простите, что говорю вам это), постоянно будете оказываться на грани фарса.
При этих словах Поташман указал пальцем на желтое одеяние Жали.
— Насмешки для меня — ничто, — отвечает тот. — Я оставил все. Я — «ушедший человек».
— Ушедший человек! Какие точные формулировки может найти наша Азия! — восклицает Поташман, в котором намек на кочевую жизнь пробудил наследственные инстинкты и он настроился на лирический лад. — А у Европы одни только «пришедшие люди». Пожалуйста, будемте друзьями, Жали! Я, знаете ли, хотя и белый, нисколько этим не горжусь!
— И вы неправы, — отвечает Жали.
Поташман поддается нервической потребности непременно быть любимым. Он наклоняется к Жали и гладит его.
— Вы знаете, наш Бергсон испытывает симпатию к буддизму, наш Эйнштейн, благодаря теории относительности, воссоединяется с ним. Нас ничто теперь не разделяет.
— Извини, Поташман, — вставляет Рике, — вспомни, что Шопенгауэр в еврейском характере, в его материалистическом оптимизме видел, и не без основания, живую антитезу буддистскому аскетизму и пессимизму.
— Фу ты! Я ведь крещеный! И то, что ты тут говоришь, чтобы меня задеть, меня никак не касается. Так будем друзьями?
— У меня был только один белый друг, и я потерял его, — отвечает Жали.
— Его имя?
Жали молчит. Поташман, томимый жаждой информации (этой родной сестры пропаганды) не отступается.
— Это был француз? Молодой? Который пожил на Востоке? Да?… Он умер?.. Вот глупец! Наверняка это Рено д’Экуэн, мой товарищ по руанскому лицею! Потрясающий тип… Чудовищно отчаянный… Приятной наружности… Созданный для наслаждения красивыми женщинами и красивыми идеями и по-глупому отправившийся гарцевать перед смертью!
У Жана-Клода Поташмана манера с таким чувством и убежденностью говорить о счастье и с таким отчаянием — о несчастье, что Жали, общаясь с ним, предпочитает избегать этих тем.
— Ах! Если подумать, что всех нас ожидает, — заключает Анжель.
— Да не говори ты об этаких вещах, типун тебе! — произносит, передергиваясь, Поташман, который свято верит в самоценность земной жизни, а по четвергам приносит с собой тонометр, чтобы после обеда каждый мог померить давление.
Жали чувствует, что вызывает любопытство у этих молодых людей, но у них нет никакого желания быть спасенными. Они разговаривают только об инстинкте, о Лотреамоне[40], об умопомешательствах, а потом издают тоненькие, прилизанные и пресные романы, выдержанные в худших французских традициях. Это — очаровательные маленькие эгоисты. Женщины, у которых они бывают, и те, вышедшие из простонародья, что являются подругами Анжели, более всего отвечают зову их сердца. Среди них — прекрасная сиделка Марго д’Амбли, владелица розовой книжной лавки Жанна Метраль, Гита Паскали из «Опера».
Жали больше не носит своего желтого одеяния. Зато почти каждый вечер он беседует с этими женщинами: польщенные его вниманием, они самозабвенно слушают его; узнав, что желтый цвет — это цвет париев, они ввели его в моду. Рощи Сен-Клу превратились в цветники из желтых нарциссов. С каждой Жали обращается ласково, по-доброму и даже галантно: «Подобно тому как пчела не наносит вреда цветам, сбирая с них нектар, мудрец умеет ходить по городу среди женщин».
Им всем очень любопытно узнать об особенностях «местного колорита». Когда Жали хочет толковать им об истоках страдания, они жадно просят:
— Расскажите нам лучше про «Камасутру».