аизнанку», об издевательстве над памятью Даля тоже испускаются ими pour rire[71].
Но думаю ли я, ввиду этого, что г. Бодуэн де-Куртенэ выполнил свой труд превосходно?
О, нет, я этого вовсе не думаю. Напротив, я думаю, что от такого труда он и сам далеко не в восторге.
Г. Бодуэн – человек поэтической складки и любит широчайшие обобщения. Когда ему в ранней юности пришлось однажды составить какой-то словарь, он отнесся к нему с омерзением: «Подобное бессмысленное занятие должно было иметь роковое влияние на молодой ум, – повествует он в своей биографии. – Я стал апатичен, равнодушен ко всему, не находил никакого удовольствия в труде… Правда, я оправился впоследствии, но то, что было раз потрясено, не могло уже никогда возвратиться к своей прежней энергии».
О составлении словаря он рассказывает, как о тяжелой болезни, и это немудрено.
«Начавши свою деятельность именно в направлении обобщений, я был теперь сильно парализован в своих стремлениях», – жалуется он, вспоминая словарь.
И при том у него боевой темперамент,– до словарей ли ему!– «Пристрастие к полемике и публицистическим выходкам – одна из характерных черт литературной деятельности Бодуэна де-Куртенэ, повредившая ему очень много, как в практическом, так и в научном отношении»,– пишет он сам о себе[72].
«Увлекающийся характер! – говорит о нем проф. Булич. – Увлекающийся характер заставляет его разбрасываться и размениваться иногда на стрельбу из пушки по разным воробьям».
Горячая голова, полемист, поэт, увлекающийся и разбрасывающийся, – это ли составитель словаря? В предисловии к подновленному Далю он и сам говорит, что взялся за словарь «неохотно». – «И теперь почти сожалею об этом!» Еще бы! Мы все сожалеем об этом. А как бы сожалел об этом Даль, если бы был теперь жив!
За ту четверть века, которая прошла со времени второго издания Даля, Россия изменилась чрезвычайно.
Крестьянство расслоилось, возникли новые общественные классы, городская культура вошла в свои права, – и ведь не глухонемые подверглись всему этому, ведь сказалось же все это в наших речах и понятиях! Ведь фабричный уже не то говорит о Боге, что говорил Антон Горемыка, – и о чертях не то, и о щах не то, – новый опыт великого народа должен был создать и новое жизнеощущение; новое жизнеощущение – новые слова, новые оттенки слов, новые сентенции, пословицы и т. д. Г. же Бодуэн ничего этого не заметил, прошел мимо всего этого, – и современная эпоха, которую он должен был отразить, так и осталась неотраженной.
Он, даже страшно сказать, проворонил слова:
– Босячество.
– Босячить.
– Босячествовать.
А это ли не современные слова! «Босяк» как социальная категория, как романтический образ, возникший пред нами в конце девяностых годов и окрасивший собою всю эпоху – можно ли об этом забыть!
И не дико ли? Слово «плакат» для г. профессора все еще значит: «паспорт для людей податного сословия»! – и только.
«Паспорт для людей податного сословия»! У нас уже есть плакатные художники, выставки плакатов, – неужели же на этих выставках выставляются паспорта податного сословия!
Говоря о гондолах, г. Бодуэн позабыл гондолу воздушного шара, а перечисляя альбомы, упустил из виду альбом для фотографических карточек, и – шутка ли! – у него нет даже слова, которое так недавно было у всех на устах:
– Бойкот, бойкотировать!
Это ли, согласитесь, не рассеянность!
Но нельзя сказать, чтобы г. Бодуэн так-таки совершенно прозевал всю современную жизнь. Вот, например, что это?! Неужели я ошибся?! В четвертом томе на столбце 1577 нахожу такие два слова:
– Сергей Городецкий!!!
Ссылка на Сергея Городецкого! До чего это превосходно. Я рад несказанно. Наука снизошла со своих высот, она не посмотрела на то, что г. Городецкий – «декадент» и «щегленок» (как прозвал его К. Д. Бальмонт), она и «щегленка» сделала авторитетом! Как же она отнеслась к Короленке, к Глебу Успенскому, к Чехову, если Сергей Городецкий для нее указчик и опора.
Вот, например, у Глеба Успенского есть милое слово «перекабыльство». Он записал его в тульской губернии. И разъяснил его в «Нравах Растеряевой улицы» так:
«Слово это происходит от „кабы“. Разговор, в котором „кабы“ упоминается часто, – очевидно разговор не дельный. Таким образом, „перекабыльство“ – то же, что бестолковое „галдение“ в разговоре и бессмыслица в поступках» (т. 1, с. 7).
Но г. Бодуэн на Глеба Успенского «ноль внимания»! Никакого «перекабыльства» в словаре его нет.
У Чехова, я помню, читал в «Свирели»:
«Прежние баре наполовину генералы были, а нынешние – сплошной мездрюшка».
Где это слово у г. Бодуэна? Или это великолепное слово из «Мужиков»:
– Недобытчик! (Мужик, который живет на счет семьи, не зарабатывая).
Какое дело г. Бодуэну до Чехова! У Достоевского есть слова «раскапризиться», «самоотчетность», – как смел г. Бодуэн отвергнуть самого Достоевского!
«Я вообще читаю очень мало»,– признается о себе г. Бодуэн, и зовет самого себя «невежей»[73], но от этого читателю не легче!
Вот у Толстого слова:
– Распустеха.
– Ушлепанный.
– Сверхсильный[74].
Но, заметив Сергея Городецкого, г. Бодуэн почти не заметил Толстого. И тот иностранец, который прочтя в «Воскресении» слово: «дурашные деньги», заглянет в словарь к Бодуэну за справкой, узнает, что это деньги – «смешные»!
– Земля все иляк! – говорит кто-то у Писемского.
– У, кулугурка! – говорит своей жене Игнат Гордеев.
– Без облыни (без обмана), – говорится у Короленка.
Всем этим г. Бодуэн пренебрег и оставил себе одного лишь Сергея Городецкого.
Недавно у Печерского-Мельникова меня поразили слова: «изящный страдалец».
«Послание изящного страдальца преосвященного Аввакума» (т. VII, с. 19).
Что значит «изящный страдалец»? Нет объяснения у г. Бодуэна? Впрочем, г. Бодуэну не до того. Списывая из сомнительных источников разные «уривы» и «ленды», он, например, пропустил такие слова:
Первогильдейный.
Протокольность.
Растерянность.
Голодушный.
Перебултыхнуть.
Захребетничество.
Ритуал. Ритуальный.
Просто не верится, что до таких пределов может дойти ученая «рассеянность». Но вот анекдотический пример. В «Послесловии» к словарю г. Бодуэн говорит:
«Все лицемеры и тартюфы»… «Художник, рисующий так называемый акт, т. е. голое тело»… и т. д., и т. д.
Я прочитал эти слова г. Бодуэна и кинулся к словарю. Посмотрю-ка я, что такое «тартюфы», а также почему голое тело называется у художников «акт», но так-таки ничего не увидел.
Г. Бодуэн, оказывается, даже сам своих слов не замечает, где уж ему заметить чужие! Ни «тартюф», ни «акт» (в качестве «голого тела») в словарь не внесены и болтаются где-то в воздухе. Не мудрено, что г. Бодуэн не заметил ни Чехова, ни Достоевского, ежели он и самого-то себя упускает из виду.
Из «Анны Карениной» он, правда, заимствует кое-какие слова, но только в том случае, если эти слова процитировал предварительно в Берлине некий Körner в Archiv’е für Slavische Philologie. Не иначе.
Но не правда ли, это чудовищно: ездить за творениями Толстого в Берлин?
Недавно, как я уже указывал, г-жа Чарнолусская, печатая одну вздорную книжку в издательстве «Знание», сделала такую невероятную сноску:
«Tolstoi. L’enfance, l’adolescence (Paris, Stock)».
То есть нам, россиянам, рекомендовала прочитать толстовское «Детство и отрочество» непременно в парижском издании. Теперь г. Бодуэн отправляет нас за «Анной Карениной» в Берлин!
Экое, право, перекабыльство!
Не в беглой, конечно, заметке исчислить все прорехи г. Бодуэна де-Куртенэ. Он, например, позабыл о таком коренном слове, как «дера» (от слова: «драть»).
«Будет вам дера отличная»! – говорит кто-то у Сологуба. У того же Сологуба есть слова: «отпакостить», «ежеденком», «малявиться», «ейкать», «ехидник» – все слова несомненные, неоспоримые, – и такое, например, слово, как «еретица» (в смысле борода) я десять раз слыхал в новгородской губернии.
«Белая еретица его трусливо затряслась на подбородке»… «Богданов затряс своею серенькою еретицею»,– говорится в «Мелком бесе» – и я думаю, борода стала так называться с Петровского времени, но как бы то ни было, и это слово отсутствует у г. Бодуэна[75].
Но все это пустяки, подробности, а главное о Бодуэне впереди.
Главное заключается в том, что еще во времена Даля и гораздо раньше его словаря появился в Петербурге так называемый Опыт областного словаря (1852).
Даль, который был глубоким знатоком русских говоров, – усмотрел в этой книге «такую бездну ошибок и опечаток», что в ней «на слово нельзя верить ничему».
«Слова там записаны, – по суждениям Даля, – так бестолково, что нет возможности доверять им и пользоваться ими».
Даль кое-что оттуда заимствовал, остальное выкинул прочь и (слушайте! слушайте!) категорически заявил при этом:
«Выкинутое мною считаю неверным!» (Т. IV, столб. 224).
Господин же Бодуэн через пятьдесят лет пришел, подобрал все отбросы и напихал в этот словарь все, что сам Даль считал неверным, ложным, вздорным, что сам он выкинул, и от этого словарь распух, разбух, переполнился всякой тарабарщиной, – о, в какой ужас пришел бы Даль, если бы увидел теперь этот свой любимый словарь!
«Садиха», «садуха», «уриво», «тогосе», «товокать», «сашика», «ленда», «числянка» – весь этот мусор был у Даля в руках, и он мог бы, если б хотел, принять его к себе на страницы,– и раз он его не принял, это «закон», это «заповедь», и г. Бодуэн напрасно похваляется в предисловии, что он эту заповедь нарушил и «внес