все слова, пропущенные Далем».
Хвастаться такими поступками нечего, и всякий понимает, что гораздо труднее самому подслушать у народа его живые слова и речения, чем, нарушая волю покойного Даля, из запыленных мертвых сборников перепечатывать всякую дрянь…
Но, Боже мой, и это не беда, и все были бы прямо-таки в восторге от г. Бодуэна, если б у него не было одной положительно-фатальной черты: сверхчеловеческой какой-то бестактности, аляповатости, – неуместности всех его слов и поступков.
В этом он нисколько не виноват. Я уверен: это в нем органическое. Если бы он пел, он пел бы фальцетом; если б играл, то как Яворская[76]. Когда я у него при слове «Декадент» читаю:
«Писатель новейшего вычурного и слабосильного направления, где ум за разум заходит».
И когда он пишет при слове «Печать»:
«Маленький Лев (Лев Львович) опрометью бросился к старому „дьяку печатного дела“ (А. С. Суворину)», – то у меня такое чувство, как будто я жую хлеб с песком, – и вряд ли у меня одного.
Когда он говорит об одной части тела, что это та «часть тела», которая во Франции свободна от телесного наказания, – буквально кажется, что он при этом подмигивает. И, главное, это определение неверно, оно ничего не определяет, ибо во Франции и руки, и ноги, и щеки «свободны от телесного наказания», и понадобилось это определение г. Бодуэну только для того, чтобы заявить о собственном либерализме.
Но такая уж звезда у этого человека: либеральничает он тоже фальцетом.
При слове «Партия» он, например, ни к селу, ни к городу заявляет:
«Всякая партия жизнеспособна только в том случае, когда она опирается на массы. Политические партии возможны собственно только в конституционном государстве» и т. д.
При слове «патриот» г. Бодуэн растекается:
«Все эти Крушеваны и Карлы-Амалии-Грингмуты» и т. д., и т. д.
Даже по поводу «пожарных» он приводит чьи-то слова о «Белом переделе» и «патриотизме», о «бесправии» и о «невежестве», и все это коробит, не потому что это радикально или консервативно, а потому что это аляповато.
Но г. Бодуэн не виноват. Это в нем органическое. Виноват ли еж, что он колюч, а роза – что она благоухает?
С. Петербург.
1910
Новый русский язык
I
Встал бы из могилы, ну хоть Даль, и услышал бы в трамвае такое:
– Наш домкомбедчик спекульнул на косых.
Даль не понял бы ни слова и подумал бы, что это воровской жаргон. Но велико было бы его изумление, когда оказалось бы, что этот воровской жаргон – всеобщий, что все только на этом жаргоне и говорят, что прежнего русского языка уже нет. Все говорят о каких-то мешочниках, танцульках, дорпрофсожах.
Вместо простите говорят «извиняюсь», вместо до свиданья – «пока».
Даль почувствовал бы себя иностранцем и спрашивал бы на каждом шагу:
– Что такое уплотняться? И что такое прикрепляться? И что такое халтурить? И что такое спец? И что такое волынить? И что такое думские деньги?
Вчерашний русский язык стал таким же древним языком, как латинский. В три-четыре года словарь Даля устарел на тысячу лет. Сколько ни перелистывай его, в нем не найдешь ни Антанты, ни саботажа, ни буржуйки, ни совдепа.
А те немногие древние слова, которые еще уцелели, перекрашены в новую краску. Например, такое слово, как «разница». Прежде это слово не употреблялось само по себе, а требовало предлога между: разница между чем и чем. А теперь мы постоянно говорим:
– Получили разницу? Когда же нам выдадут разницу?
В какие-нибудь две-три недели у Даля составился бы огромный добавочный том словаря, многообразно отражающего нашу эпоху, потому что, как выразился современный поэт:
В словах, доселе незнакомых,
Запечатлен великий год —
В коротких Циках, Совнаркомах.
И в грузном слове Наркомпрод.
Современному поэту эти слова очень нравятся, хотя он и сам говорит, что они, как бурьян, вырастают на развалинах былого.
Дивлюсь словесному цветенью.
Я все б внимал! И все б глядел!
Слова ложатся вечной тенью
От изменяющихся дел.
Но обывателю эти слова не по вкусу. Он произносит их немного конфузясь, как будто они неприличные. И словно мстя им за то, что он с утра до ночи вынужден осквернять ими губы и уши, рассказывает о них анекдоты.
Анекдотов бездна – ехиднейших. Мы слышали их тысячи раз. О том, что Биржевая Барачная Больница на нынешнем языке – Би-Ба-Бо. О том, что Заместитель Комиссара по Морским Делам – называется теперь – Замком по морде. Что Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты на теперешнем языке – просто ХЛАМ. А недавно разыскали чорта: – Чрезвычайный Отдел Разгрузки Транспорта!
Московские негоцианты, назначая друг другу свидание, так и говорят:
– Твербуль Пампуш!
В этом есть что-то малороссийское, смачное, сдобное, пахнущее сметаной и вишнями: Твербуль Пампуш. А на самом деле это – Тверской бульвар, Памятник Пушкину.
Особенность всех этих новых слов заключается в том, что почти каждое из них, по воле случая, приобретает тот или иной национальный колорит: если Твербуль Пампуш кажется сивым хохлом, вроде Тараса Бульбы, то такие шустрые слова, как Пто, Пепо, Лито, Изо, Myзo, представляются уху французами. Фабком – добродетельный немец. Zu fabkommen – это вполне по-немецки.
А Совнархоз и Совхоз разве не звучат по-испански? А Уоткол чем не американское слово? Тут и Уолт Уитмен и нью-Йоркская газета The call. На самом же деле – это уездный отдел коллектива…
II
Размышляя об этих недавно возникших словах, я с гордостью вспоминаю, что, еще задолго до их появления, пророчески предсказывал их.
Во времена допотопные, в 1913 году, в одной своей тогдашней статье я писал:
«Хочется нам или нет, такие слова неизбежно нагрянут в нашу закосневшую речь… Слова сожмутся, сократятся, сгустятся. Это будут слова – молнии, слова – экспрессы… Такая американизация речи исторически законна и необходима. Ведь, когда мы автомобиль называем авто, а метрополитэн метро, когда, вместо утомительных слов: конституционно-демократическая партия, мы двусложно говорим к-д, а вместо: Южно-Русское Общество Торговли Аптекарскими Товарами, говорим инициально Юротат, здесь именно разные методы такого сгущения, убыстрения речи»[78].
Это я выписываю не для того, чтобы похвалиться пророческим даром, а чтобы показать, что революция только ускорила тот процесс, который происходил и помимо нее, до нее.
Обыватель же, сам пугаясь своего словотворчества, отмахивается от него анекдотами. В этих анекдотах сказался робкий протест обывателя против чужих ему новшеств.
Но когда же и к какому новшеству обыватель относился не враждебно? О каком новшестве не сочинял анекдотов? Обывателю ли осознать ту огромную языковую революцию, которую теперь переживает Россия? Что если наша деревенская неторопливая речь давно уже нуждается в такой революции? Что если в этой революции залоги великого будущего? Откуда мы знаем, отвергнет ли эти слова единственный блюститель русской речи – народ? Смеем ли мы осуждать их огулом? И даже эти склеенные, неживые слова, вроде мопса и попса (Московский округ путей сообщения, Петербургский округ путей сообщения), в которых мы привыкли ощущать бесплодный канцелярский онанизм, мертвую бюрократическую выдумку, что если и их оправдает история, как неизбежное зло на пути к урбанизации захолустного русского слова?
Не дико ли, что обо всем этом сложном и огромном движении до сих пор судили одни обыватели! А те, кому оно ближе всего, литераторы, художники слова, молчали.
У нас есть лишь анекдоты о новых словах, но нет ни статей, ни исследований, нет даже словаря, в котором были бы возможно полнее представлены эти порождения революционной эпохи. Пусть они – уроды и выкидыши, но и уроды сохраняются в спирте. Их нужно не ругать, но сохранять. Во всяком случае о них полезно думать.
Затевая теперь работу об этом спорном, сложном и в высшей степени любопытном явлении, прошу читателя поделиться со мною и услышанными новыми словами, и своими мнениями об этих словах.
Мне нужны не столько те слова, что склеены в канцеляриях, сколько живые, бытовые, разговорные, те, которые звучат на рынке, в вагоне, в кафе, в которых отражается не бюрократический механизм, но живой человек.
Материалы прошу направлять по адресу.
Петербург, Моховая, 36; К. И. Чуковскому.
1922
СЛОВАРЬ
Но раньше – две оговорки.
Мне кажется, нам надлежит примириться с теми отклонениями от нормы, которые стали традицией в определенных замкнутых профессиональных кругах. Так как все моряки говорят не кóмпас, но компáс, все шахтеры – не добыча, но дóбыча, все механики – не кожýх, но кóжух, не искра, но искрá, нам остается утвердить эти формы в той мере, в какой они связаны с данной профессией. Пусть хирурги говорят скальпéль, пусть рыбаки говорят зарыблять, а железнодорожники – запасная путь и рельса, а бухгалтеры – квáртал, но за пределами профессиональных жаргонов этим формам нет места, и употреблять их не следует ни при каких обстоятельствах.
Не нужно забывать о существовании так называемого фамильярного, домашнего стиля, которому никакие нормативные словари не указ.