Здесь была бессмертная заслуга Белинского. Не прошло и двадцати лет с той поры, как Пушкин с огорчением писал, что “ученость, политика, философия по-русски еще не изъяснялись” [А. С. Пушкин, Соч. М., 1949. Заметка, начинающаяся словами: “Причинами, замедлившими ход нашей словесности...”, стр. 711.], — и вот они яаконец-то заговорили по-русски, вдохновенно и ярко.
Этого настоятельно требовали передовые деятели русской культуры. Декабрист Александр Бестужев с огорчением писал еще в 1821 году: “Можно ли найти в «Летописи» Несторовой термины физические или философские?.. Нет у нac языка философского, нет номенклатуры ученой” [Соревнователь просвещения и благотворения”, 1821, ч. 13, кн. 2, стр. 306-307. Цитирую по сб. “Русские писатели о языке”. Л„ 1954, стр. 138.].
И вот, наконец, долгожданный язык появился. Нанесен ли этим хоть малейший ущерб русскому национальному чувству? Напротив. Справедливо говорит современный советский исследователь:
“Чуждый низкопоклонства перед Западом, подлинный и страстный патриот, веривший в могучие силы и величье русского народа, Белинский понимал, что иноязычные слова, в которых имеется настоятельная потребяость, не смогут ослабить самобытность русского языка и принизить достоинство русского народа. Он понимал, что “опекуны слова”, неистовствуя против иноязычных слов, проявляют ложный патриотизм” [А. Ф. Ефремов, Белинский и русский литературный язык. Ученые записки Саратовского государственного университета, т. XXXI. Саратов, 1952, стр. 222. ]. “Бедна та народность, — писал Белинский в 1844 году, — которая трепещет за свою самостоятельность при всяком соприкосновении с другою народностью”.
“Наши самозванные патриоты, — настаивал он, — не видят в простоте ума и сердца своего, что, беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее...” “Естественное ли дело, чтобы русский народ... мог утратить свою национальную самобытность?.. Да это нелепость нелепостей! Хуже этого ничего нельзя придумать” [В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. VII. М., 1953-1959, стр. 436.].
Между тем, повторяю, новейшие наши пуристы, не считаясь с реальными фактами, демагогически внушают легковерным читателям, будто Белинский только и делал, что протестовал против “обиностранивания” русской писательской речи.
Этого не было. Дело было, как видим, совсем наоборот.
Протестовали против иностранных речений представители самой черной реакции, о чем свидетельствует, например, такой документ, как секретная записка шефа жандармов графа Алексея Орлова, представленная царю в 1848 году.
В этой записке о Белинском и писателях его направления сказано, что
“...вводя в русский язык без всякой надобности (!) новые иностранные слова, например, принципы, прогресс, доктрина, гуманность и проч., они портят наш язык и с тем вместе пишут темно и двусмысленно; твердят о современных вопросах Запада, о «прогрессивном образовании», разумея под прогрессом постепенное знакомство с теми идеями, которые управляют современной жизнью цивилизованных обществ..., но в молодом поколении они могут поселить мысль о политических вопросах Запада и коммунизме” [М. Лемке, Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. СПБ, 1909, стр. 176. ]. Страх перед “политическими вопросами” революционного Запада и особенно перед “призраком коммунизма”, который уже начал “бродить по Европе”, внушил этому защитнику душегубной монархии притворную заботу о чистоте языка.
Можно не сомневаться, что Булгарин и вся его клика, все эти Гречи, Межевичи, Бранты, вопили в десятках статей о засорении языка иностранщиной по прямым и косвенным указаниям охранки.
Белинский отдавал себе полный отчет, какие классовые интересы скрываются под их заботой о чистоте языка, и, невзирая на цензурные рогатки, громко обличал лицемеров.
“Есть еще, — писал он, — особенный род врагов «прогресса» — это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл и значение. Тут уж ненависть собственно не к слову, а к идее, которую оно выражает” [В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. X. М., 1953-1959, стр. 280-281.]. А также к людям той социальной формации, которая является носительницей этой идеи.
Поэтому нельзя говорить, будто иноязычные слова всегда, во всех случаях плохи или всегда, во всех случаях хороши. Вопрос о них невозможно решать изолированно, в отрыве от истории, от обстоятельств места и времени, так как многое здесь определяется раньше всего политическими тенденциями данной эпохи.
Одно время Белинский даже допускал в этой области большие излишества, так не терпелось ему возможно скорее приобщить образованную часть русского общества к передовой философской и публицистической лексике.
Он и сам признавался не раз, что его пристрастие к иноязычным словам было иногда чересчур велико. Еще в 1840 году в письме к Боткину он утверждал, что “конкретностиирефлексии, (выделено мной. — К.Ч.) исключаются (из его журнала. — К.Ч.) решительно, кроме ученых статей” [В. Г. Белинский, М., 1953-1959, стр. 505.].
Но долго не выдерживал зарока и снова возвращался к той же лексике, утешая себя тем, что "читающая публика “уже привыкает к новости (то есть к его излюбленным философским и политическим терминам. — К.Ч.), и то, что казалось ей диким, становится уже обыкновенным” (то есть внедряется в сознание передовой молодежи, входит в состав ее словарного фонда. — К.Ч.) [В. Г. Белинский, М., 1953-1959, т. IX, стр. 505.].
Здесь будет уместно на минуту вернуться к тому приговору, который, как мы видели, князь Петр Вяземский вынес двум очень хорошим словам: талантливый и бездарный.
Князь Вяземский назвал эти слова площадными, заимствованными из жаргона лабазников.
Между тем даже и представить себе невозможно, чтобы в лабазах, где больше всего говорили о деньгах, товарах, пудах и мешках, могли зародиться такие понятия, как талант и бездарность, Петербургские и московские площади, с их дворниками, извозчиками, солдатами, будочниками, тоже не имели потребности делить своих прохожих и проезжих на талантливых и бездарных.
Но мысль князя Вяземского все же понятна. Он хотел сказать, что эти слова — низовые, плебейские, что они вошли в литературу, так сказать, с черного хода, из ненавистной ему, князю Вяземскому, демократической, разночинной среды.
Для охранителя дворянской монархии эти слова отвратительны именно тем, что они возникли во вражеском лагере. Поэтому и только поэтому они кажутся ему жаргонными, уличными, недостойными войти в литературный язык. Вражеским лагерем была для князя Вяземско-го литературная школа, возглавлявшаяся в ту пору Белинским, к которому он до конца своей жизни относился с неугасающей злобой, вполне справедливо считая его “баррикадником”.
“Белинский, — говорил он впоследствии, — был не что иное, как литературный бунтовщик, который за неимением у нас места бунтовать на площади бунтовал в журналах” [«Русский архив», 1885, № 6, стр. 317-318.].
Здесь-то и заключалась основная причина ненависти Вяземского к неологизмам великого критика.
Нынешние наши пуристы любят цитировать строки Белинского, написанные им незадолго до смерти:
“Нет сомнения, что охота пестрить русскую речь иностранными словами без нужды, без достаточного основания противна здравому смыслу и здравому вкусу...”. “Употреблять иностранное слово, когда есть равносильное ему русское слово, — значит оскорблять и здравый смысл и здравый вкус”. При этом постоянно указывается, что Белинский горячо осуждал употребление иностранного слова утрировать и требовал, чтобы вместо этого слова употребляли русское-преувеличивать.
Но любители подобных цитат почему-то умалчивают, что цитаты эти заимствованы ими из того самого текста, где Белинский без всяких обиняков издевается над безуспешными попытками тогдашних опекунов языка руссифицировать иноязычные слова, заменивтротуар — топталищем, эгоизм — ячеством, факт — бытом, инстинкт — побудкой и т.д.
Эти фальсификаторы мнений Белинского равным образом предпочитают скрывать, как едко высмеивал он тех ревнителей русского слова, которые требовали, чтобы брильянты именовались сверкальцами, бильярд — шаротыком, архипелаг — многоостровием, фигура — извитием, индивидуум — неделимым, философия — любомудрием [. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX. М., 1953— 1959, стр. 21.].
Белинский хорошо понимал всю ненужность и безнадежность подобных попыток обрусить эти привычные слова, которые и без того давно уже сделались русскими.
«Какое бы ни было слово, — повторял он не раз, — свое или чужое, лишь бы выражало заключенную в нем мысль, — и, если чужое лучше выражает ее, чем свое, давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хлама» [. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. VI. М., 1953— 1959, стр. 214.]. Как видите, это ничуть не похоже на те узкие, однобокие мысли, какие приписывают Белинскому иные современные авторы.
Так как писатели из реакционного лагеря постоянно кричали о том, что иноязычная лексика якобы недоступна простому народу, Белинский в блестящей полемике с ними рассеял их лицемерные доводы, напомнив, что даже темные крепостные крестьяне отлично понимают такие пришлые, чужие слова, как паспорт, квартира, солдат, кучер, маляр, ассигнация, квитанция, губерния, фабрика, которые до того обрусели, что ощущаются как более русские, чем чисто русские слова. Например, указывал Белинский, исконно русское слово возница кажется русскому простолюдину гораздо более чужим, чем иностранное кучер.
«Что такоеалмаз илибрильянт, — это знает всякий стекольщик, почти всякий мужик, но что такое сверкальцы — этого не знает ни один русский человек» [