Живой пример — страница 10 из 85

[2]. Майк Митчнер стонет. Всхлипывает. Сдавленные звуки, точно застывшие, подтверждают те муки, какие испытывал он, строча свое midnight letter,испытывал, испытывает и будет испытывать, ибо письмо это, писанное в полночь, должно все, все-все сказать Кэти, и прежде всего оно должно положить конец его одиночеству и холоду вокруг него, но слова, что в полночь удаются и кажутся убедительными, поутру уже не годятся, оказываются пресными, неуклюжими, неуместными, а настоящие слова встречаются нечасто, и это каждый раз удерживает пишущего — в полночь он обладает монополией на вдохновение, а утром — на всеразрушающую критику — от отправки маловразумительного письма. Слушатели захвачены ритмичными волнами страдания, они понимают Митча, их одолевают, очевидно, те же лексические трудности, и они стонут вместе с ним, всхлипывают вместе с ним, а совсем молоденькая девчонка, коротконогая, с бесформенными икрами, бросается на пол и, ползая на животе, начинает описывать круги. Голова ее мотается во все стороны, волосы метут пол, кажется, будто кто-то бешено размахался метелкой; может, она ищет заветное слово, слово, которым удовольствовался бы Майк Митчнер.

Директор Пундт понимает это именно так; все, что совершается в зале, он оценивает со своей точки зрения, открывает для себя, осмысляет, и, когда Майк Митчнер, изобразив всем телом вопросительный знак, тихо-тихо под перебор гитары вопрошает: «Who can take my heat away?»[3] — старый педагог встает и, довольный, что не приходится пробираться по тесному ряду, устремляется к выходу.

Он единственный, кто в эту минуту покидает зал, он знает, что его уход можно понять как отрицание, как демонстрацию, а потому опускает голову, сгибается чуть ли не пополам и проходит к лестнице, где натыкается на распорядителя, вконец завороженного Майком Митчнером, кажется, тут хоть что случись у него на глазах, а вот на Пундта он напустился да еще, преграждая ему дорогу, угрожающе выставил локоть.

— Эй, вы, вам вон куда, — командует он, — жратву вон там хапают, на выставке, а сюда какого черта лезете.

Пундт извиняется, останавливается, находит в себе мужество спросить:

— Как пройти к артистическим уборным, к уборной господина Митчнера?

— Послушайте, — рявкает распорядитель, — хотите получить автограф, напишите письмо, советую вам, напишите, у его дверей сейчас начнется столпотворение, если вы способны понять, что я имею в виду. Ладно, уборные наверху, но лучше вам не ходить туда.

Пундт оставляет его предостережения без внимания. От распорядителя к распорядителю он выспрашивает дорогу, и вот он уже нашел артистические уборные, вернее говоря, помещения, временно превращенные в уборные, а в коридоре, в стене на уровне глаз, обнаруживает открытое оконце, из которого можно оглядеть зал или хоть часть зала: далеко внизу, выхваченный из темноты скользящими и кружащими лучами, почти прижав ко рту гидру сплетенных микрофонов, Митчнер все еще сдавленно-стенающим голосом поет о жестоком жаре, опаляющем его жизнь, о роковом жаре, от которого избавить его способен лишь некий пришелец, долгожданный, тайный избранник, и, когда взор его устремляется вдаль до воображаемой черты горизонта, многие слушатели не выдерживают, они не в силах видеть его страданий. Раздаются громогласные предложения. Ему подают призывные знаки. Тела скрючиваются, точно листья от огня. Грохочут взрывы сочувствия.

— Я, — вопит какая-то девчонка, — я, я, я, Майк!

Десятки рук машут ему. Парнишка в белом шлеме взбирается на эстраду, хочет обнять Майка, унести, умчать в блаженное, а главное, хорошо темперированное пивное сообщество. Два распорядителя стаскивают парня вниз. Майк не прерывает пения, нет, видимо, не этого предложения он страстно ждет; он все еще продолжает петь, когда совсем маленькая девчушка — пятый класс, определяет Пундт, пожалуй, пятый, — вылупившись из блузки в шашечку, сулит охладить Майка своим, правда обнаженным, но плоским тельцем.

Пундт озирается, не следят ли за ним, за стариком, за подглядчиком. Он отходит от окошечка, идет дальше к уборным, теперь спрашивать и нужды нет: куча народу, толкучка, что сама себя, точно дюна, движет взад-вперед из-за напора одних и отпора других, подтверждает — он достиг цели. Пундт обманывался, никаких намеков в его адрес, никаких насмешливых возгласов — как, дед, и тебе нужен автограф? Сейчас все внимание юнцов, отказавших себе в удовольствии присутствовать на концерте Майка Митчнера, сосредоточено на том, чтобы сохранить отвоеванное место. Пундт втискивается в подвижную стену тел, держа руки, готовые к обороне, на высоте груди, тем самым он оставляет себе свободу действий, зазор для дыхания; легко покачиваясь, волнообразным движением, умело используя вес своего тела, он ввинчивается в сборище и, подобно амебе, проскальзывает к двери.

Только теперь, удачливо протиснувшись вперед, он слышит брань, она явно относится к нему, он слышит угрозы и насмешливые возгласы:

— Эй, дед, давай проваливай! Заблудился, что ли, дедушка?

Они его обнаружили, они предостерегают от него друг друга и все-таки не выталкивают из своей гущи, — просто страх, что водоворотом их вынесет в задние ряды, сильнее, чем желание отделаться от Пундта. Так неужто он отступит, откажется от своего плана?

Пундт, неотрывно следящий за дверью, замечает, что она приоткрывается; толпа делает рывок раз-другой, под ее напором щель увеличивается, а из щели является, встреченный приветственным воем, не Майк Митчнер, нет, а человек, весьма похожий на Янпетера Хеллера. Да это и есть Янпетер Хеллер в своем бордовом свитере; он приподнимается на цыпочки и, миролюбивыми жестами успокаивая толпу, пытается добиться тишины, чтобы сделать объявление.

— Так вот, сейчас мы начнем. Вы все получите автографы. Но, будьте добры, сделайте шаг назад, выстройтесь в очередь и проходите по одному, от этого все только выиграют, и вы и мы.

Ему не верят, а может быть, и не понимают смысла его слов, во всяком случае бесформенная орава не преобразуется в вытянутый хвост, Хеллер в ответ только пожимает плечами: ну нет так нет.

Но в эту минуту Хеллер среди множества лиц обнаруживает Пундта, видит его зачесанные назад волосы; он колеблется, он несколько смущен, узнав Пундта, однако ему приходится поверить, что это Пундт, действительно Пундт, кто иной стал бы с таким радостным удивлением кивать ему, явно ища его помощи? И поскольку сомнений не остается, Хеллер увеличивает щель, приоткрыв дверь еще примерно градусов на пятнадцать; врубаясь рукой в плотную массу ожидающих, он требует освободить проход — посторонитесь же! — толпа громко ворчит и галдит перед лицом столь несправедливого предпочтения, но хоть и неохотно, а все-таки расступается, так что Пундту удается схватить протянутую руку Хеллера и, протиснувшись к дверной щели, войти в уборную.

Вздох облегчения, и они озадаченно уставились друг на друга.

— Вы здесь?

— Вы здесь?

— Как видите. Найдхарт был моим учеником, — говорит Хеллер, — еще раньше, когда я жил в Гамбурге. Могу предоставить вам пригласительный билет.

— Благодарю, — отвечает Пундт, — мне надо только кое о чем спросить его, по личному делу.

— И вы не слушали концерт?

— Слушал, — говорит Пундт, — я был в зале и слушал господина Митчнера, и видел его общину, его юную общину, да, господин Митчнер как раз пробудил ее ото сна, и она торжественно свершала нечто вроде акта мистического единения.

На него, Пундта, должен он признать, это действо произвело впечатление.

Хеллер предлагает ему присесть на деревянный табурет и знакомит с юным, чем-то напоминающим Христа атлетом, в длинном светло-зеленом пуловере поверх брюк, перехваченном широким лакированным ремнем со сверх-широкой пряжкой.

— Юрген Клепач, телохранитель Найдхарта.

Клепач, обернувший шею длиннющим полотенцем, отрывает глаза от кроссворда и в знак приветствия поднимает указательный палец, с секунду палец торчит, застыв в воздухе, после чего Клепач продолжает размышлять: какая же это может быть порода попугаев из трех букв.

— А я думаю: гляди-ка, господин Пундт тоже поклонник Найдхарта, чего доброго, даже хорошо разбирается в его музыке, — говорит Хеллер.

— Нет, нет, мне он нужен по личному делу.

— И тем не менее, господин Пундт, я очень рад, что мы тут встретились, в этом зале, на этом концерте. Взгляните, видите вон там, на подоконнике?

Пундт поворачивает голову и смотрит на подоконник, там лежат стопки писем, открыток, блокнотов для автографов и отдельно — стопка фотографий.

— Восемнадцать тысяч в месяц, — сообщает Хеллер и повторяет рокочущим шепотом, — восемнадцать тысяч писем каждый месяц, больше, должно быть, чем у президента.

Пундт мог бы ответить на это пространной тирадой, но он ограничивается одним-единственным словом, он говорит:

— Колоссально.

Скандируют? Они скандируют под дверью? Хеллер прикладывает ухо к двери, хочет разведать, что там такое, прижав щеку к дереву, он поднимает плечи, слегка склоняется вперед, расставляет ноги, вот-вот готовый удрать, спастись бегством, да, в этот миг он подлинный разведчик.

— Они теряют терпение, слышите?

— Майк, мы здесь стоим под дверью, выйди же к нам поскорее! — доносится из коридора.

Пундт подходит ближе, теперь он отчетливо слышит, как в коридоре скандируют, он даже различает голос человека, который визгливо пытается навязать толпе новый текст.

— Вы знакомы с Найдхартом? — спрашивает Хеллер.

— Нет, он был дружен с моим сыном, надеюсь, он что-нибудь мне расскажет и поможет кое в чем разобраться.

Тут Юрген Клепач таким жестом швыряет карандаш на жирно отпечатанный кроссворд, что тотчас приходит в голову, — конечно же, породы попугаев из трех букв нет, а наверняка есть только из пяти, и даже, пожалуй, из шести букв. Телохранитель Майка подходит к раковине. Он открывает кран. Из кожаного футляра достает махровую рукавичку, с трудом просовывает в нее свою лапищу. Рукавичка темнеет, когда он подставляет ее под сильную струю воды. Мокрую рукавичку он кладет на край раковины. Что еще? Флакон одеколона. Он ставит флакон на подоконник, в изголовье тахты, затем, сдвинув пальцы, растирает их, особенно подушечки, разминает, готовит руки к привычной работе. Открывает узкую дверь в коридорчик, ведущий на сцену. Не идет ли он наконец? Он идет.