— Даже халаты менять не придется, — сказал отец, вместе с его должностью врача пенсионного ведомства я получу и его халаты, конечно, если захочу этого.
Он считал, что мне довольно бороздить моря, пора оставить работу судового врача и взять на себя его обязанности: небольшую, но солидную частную практику, а также его должность врача пенсионного ведомства.
— Пять лет на море — вполне достаточный срок, — сказал отец. — На судне настоящему врачу делать нечего. Между Брестом и Кейптауном врачу достаются лишь аппендиксы и раздробленные пальцы.
Я следил за его движениями, — точные и хорошо рассчитанные, они вовсе не походили на движения старца. Я прислушивался к его голосу, все еще такому, каким сохранила его моя память: мягкому, вкрадчивому, точно голос священнослужителя. А взгляд был все тот же, невидящий, словно он с трудом выносил собеседника. Но при этом отец был человеком обходительным. Умел к месту пошутить. В пятидесятых годах он в любом немецком фильме с успехом сыграл бы домашнего врача.
— Чего же ты колеблешься? — удивился он. — Разве тебе всего этого мало?
Я пожал плечами и напомнил:
— В приемной ждет пациент.
Отец пошел к двери и вызвал больного, а я остался сидеть на стуле у окна.
Углубившись в чтение истории болезни последнего больного, отец раскусил мятную лепешку и помахал перед лицом карточкой, точно веером. Тут вошел пациент, отец встал ему навстречу, дружески-непринужденно приветствовал его, точно предлагая ему негласный союз, союз против болезни. Пациент, человек старый, угрюмый, шел, опираясь на палку. Он прислонил палку к письменному столу и водрузил шапку на набалдашник. Когда он сел, редкие длинные волосы легли ему на воротник. Он вскинул на отца требовательный взгляд. Фамилия его была Бойзен, работал он в порту. Как почти к каждому больному, отец доверительно обратился к нему во множественном числе:
— Так что же у нас болит? Как будем лечиться?
Бойзен снял ортопедический ботинок с сильно выпуклым носком. Молча развернул бинты, потом какую-то серую повязку. Отец пододвинул ему скамеечку, и Бойзен положил на нее ногу. Нога распухла и посинела, по подъему тянулись желтые полосы, косточки на сгибах пальцев деформированной, в рубцах и шрамах ноги налились яркой краснотой. Шрамы — следы осколочных ранений. Бойзен угрюмо предложил отцу «взглянуть на эту штуковину»: старые ранения, а теперь еще ушиб при спуске в люк. Нога болит. Он сверлил отца холодным взглядом прищуренных глаз и хотел знать, почему ему все снижают и снижают процент надбавки по нетрудоспособности. После войны к его пенсии присчитывалось двадцать пять процентов, а теперь осталось всего пятнадцать. И он предвидит, что недалек тот день, когда процент этот станет еще меньше. Он требует, чтобы ему повысили процент, и отец должен ему в этом помочь.
Отец осмотрел ногу. Осторожно провел рукой по подъему до обрубков пальцев. Попросил Бойзена поставить ногу на пол и попытаться пройти шаг — другой; пациент при этом повернулся ко мне, глянув на меня враждебно и подозрительно. Отец рассмотрел рентгеновские снимки, которые больной принес с собой, постучал кончиком указательного пальца по ноге и массирующим движением определил болевые ощущения. Отведя взгляд, он сказал, что опухоль скоро опадет, а признаков воспалительного процесса он не видит. Бойзен ответил, что от этого ему не легче, он хочет справедливого процента надбавки, а что у него с ногой, он и сам знает, она не дает ему покоя ни днем, ни ночью.
Я видел, что отец осмотр закончил, состояние больного установил; и все-таки он медлил и не отпускал пациента. Так он поступал всегда. Затягивая осмотр, он желал показать, что хочет принять во внимание все, что говорит в пользу пациента. В конце концов он попросил меня подойти. И предложил мне осмотреть ногу Бойзена. Я осмотрел и хотел вернуться на свое место, но Бойзен преградил мне дорогу вытянутой рукой.
— Ну а вы? — спросил он. — Что скажете вы? Разве такая нога не дает права на большую надбавку, чем пятнадцать процентов? Разве не должны мне хоть сколько-нибудь накинуть?
— Да, нога прескверная, — пробормотал я.
— Прескверная, — повторил он пренебрежительно. — Прескверная… на это шубу не сошьешь.
Отец попросил его забинтовать ногу. Сам же, сев к письменному столу, начал вносить в карточку Бойзена какие-то буквы и цифры.
— Так на сколько же, — спросил опять Бойзен, — на сколько я могу надеяться?
— Не знаю, — ответил отец, — окончательный ответ вы получите письменно, да, письменно.
— Но больше, чем эти жалкие пятнадцать процентов? — спросил Бойзеи.
— У нас теперь новые инструкции, — сказал отец, — и все решения принимаются в соответствии с этими инструкциями.
— Жаль, — сказал Бойзен, — жаль, что мы в глаза не видим тех, кто выдумывает эти инструкции.
— Я понимаю, что вам обидно.
— Спорю, — продолжал Бойзен, — что ни один из них не живет на пенсию. Инструкции, да они за ними прячутся, как в укрытии.
Отец спокойно подал пациенту рожок с длинной ручкой. Поддержал, когда тот надевал ботинок. Подал ему палку и шапку и проводил до двери.
— Сколько же все это продлится? — спросил Бойзен на прощанье.
— Зависит не только от меня, — ответил отец.
Мы сняли халаты, повесили их в шкаф. И я стал читать историю болезни Бойзена, пытаясь расшифровать записи, сделанные отцом.
— Ты там ничего не поймешь, — сказал он, — пока еще не поймешь. Нам приходится, — добавил он, — очень жестко подходить к решению таких вопросов, мой мальчик, слишком многие пытаются выехать на старых заслугах. Пусть будет доволен, если сохранит свои пятнадцать процентов.
— Так ты ему ничего не набавишь? — спросил я.
— Набавлю? — повторил отец. — А ты считаешь, что нужно набавить?
— Да, — сказал я.
Он взял у меня историю болезни и сунул в ящик. Положил мне руку на плечо. Мягко подтолкнул к окну. Внизу на тротуаре стоял Бойзен; прежде чем захромать, уход я сквозь дождь, он погрозил палкой вслед велосипедисту.
— Так ты, значит, еще не списался с корабля? — спросил отец.
— Нет, — ответил я, — судно поставили в док, а я взял себе отпуск.
— Но ты спишешься, — настаивал отец, — теперь-то ты спишешься.
— Почему? — поинтересовался я.
— Теперь ты нужен здесь, — сказал он.
Отец торопился. Его выбрали в комитет, который занимался подготовкой к какому-то конгрессу. Сейчас отец ехал на первое заседание. Он хотел подвезти меня немного в своей машине, но я поблагодарил. Мы вместе спустились в дребезжащем лифте и у входа расстались. Я пошел сквозь мелкий сеющий дождь в том же направлении, что и Бойзен. На бульваре какой-то тип, сидя на скамье, вырезал на спинке: «Здесь сидел Пауль». Отсюда видно было мое судно в доке. Кормовые надстройки выступали из светло-серой пелены над рыже-ржавыми стенами дока. Чахлое дымное знамя повисло над трубой. Я спросил у того типа, как пройти на Каролиненштрассе. Он ткнул ручкой ножа в сторону города, и я последовал его указанию. Мне еще дважды пришлось спрашивать, пока я не нашел Каролиненштрассе.
В подъезде стояла пустая детская коляска, дверь в подвал забаррикадировал велосипед. Хотя дом был новостройкой, но потолок уже потрескался, побеленные стены покрылись шрамами и рубцами. С железных перил облупилась масляная краска. Я читал фамилии на дверных табличках. Мальчишка, неслышно и неведомо откуда явившийся, следил за мной, поднимаясь наверх, этаж за этажом, и не переставал следить, пока я не прочел нужной мне фамилии и не повернул ручку старомодного звонка.
Дверь открыла жена Бойзена. Она оглядела меня с ног до головы не то чтобы подозрительно, но раздраженно. Худущая, плоскогрудая, под глазами лежат темные тени, а губы безостановочно двигаются. Я спросил, можно ли поговорить с ее мужем, и она раздраженно ответила, что он ни с кем говорить не желает, даже с ней. И уже собралась закрыть дверь, но я сказал:
— Я хочу дать вашему мужу совет, ничего больше, только совет, он, возможно, ему пригодится.
Она впустила меня и закрыла за мной дверь. Позволила мне пройти вперед, и мы пошли по мрачному коридору, мимо вешалки, на которой висели одни шапки.
— Вон там он лежит, — показала она.
Бойзен лежал на тахте в кухне. Рядом с тахтой стоял желтый пластмассовый таз, на плите кипела вода в кастрюле; видимо, он готовил себе ножную ванну. Он меня тотчас узнал. И не очень удивился, во всяком случае сумел в два счета подавить свое удивление. Жена его измерила температуру воды в кастрюле. Ни он, ни она не предложили мне сесть, не спросили, зачем же я пришел.
— Слушайте, — начал я, — я присутствовал при осмотре…
— Ну, значит, в курсе, — буркнул Бойзен, — а теперь оставьте меня в покое, может, я вам что-нибудь должен?
— Я хочу дать вам совет, — сказал я, — я пришел, что бы дать вам совет.
— Мне? — подозрительно спросил он массируя ногу.
— Я ознакомился с вашей историей болезни, — продолжал я, — и знаю, как важно для вас сохранить те пятнадцать процентов, из-за пенсии. А ведь неизвестно еще, сохранят ли вам их, поэтому я пришел.
— Ну и держите свои знания при себе, — сказал он, — а меня оставьте в покое. Я давно отвык на что-либо надеяться.
— Мы отвыкли, — подтвердила его жена, — он и я. Они не признали, что у меня сердце болит, а в один прекрасный день за его ногу и пяти процентов не дадут. Мы давно отвыкли на что-либо надеяться.
Она налила воду в таз. Помешала ее рукой. И, с упреком глянув на мужа, поставила кастрюлю на плиту.
— Сходите на Бромбергерштрассе, — сказал я. — Дом двенадцать. Там частный кабинет вашего врача. Запишитесь к нему на прием, наденьте лучший костюм, и пусть этот же врач осмотрит вас еще раз.
— Зачем? — спросила жена. — Зачем ему это?
— Держите свои советы при себе, — проворчал Бойзен, — а меня оставьте в покое.
— Результат осмотра будет в вашу пользу, — продолжал я. — Если для вас важно, чтобы нога принесла вам хоть что-нибудь, сделайте, как я говорю, и, может быть, ваш процент даже повысят.