Живой пример — страница 9 из 85

— Они что, на вокзале жить собираются?

— Нам тоже через него пройти придется, — отвечает Том, небрежно, с ледяной холодностью приветствуя группу ребят, несущих на плечах железную кровать, разукрашенную зелеными и розовыми гирляндами, на кровати, свесив длинную обтянутую сапогом ногу и покачивая ею, лежит девица.

Пундт замечает, что прохожие останавливаются, как и сам он остановился бы, чтобы поглазеть на сие безалаберное, но целеустремленное шествие, на своих развеселых несовершеннолетних современников, поглазеть, как уверенно шагают они, кто в дубленках, кто в пелеринах ангорской шерсти, как стряхивают снег с высоких папуасских причесок или с длинных шиллеровских локонов, разглядеть их, с ног до головы увешанных цепочками, амулетами и тяжеленными кольцами, будто они собрались защищаться от злобных чар. Пестрое шествие несет Пундта через здание вокзала, в этом потоке он ощущает себя инородным телом, всплывшим на поверхность обломком, увлекаемым течением, а несет его к территории выставки, к огромному залу, в огороженные кущи из «света, движения, музыки».

— Я представлял вас себе совсем другим, — внезапно произносит Том.

— Другим?

— Харальд называл вас иной раз «дорожный указатель», знак, показывающий одно-единственное направление и знающий одно-единственное направление, вам известны такие? Думается, сейчас мы движемся не в вашем направлении, но вы все-таки идете с нами…

— Харальд? — переспрашивает Пундт.

Том продолжает:

— Если я не ошибаюсь, Харальд должен был каждый день записывать на календаре, когда он вышел из школы и когда пришел домой. А вы проверяли его записи.

— Ничего себе шуточки, — мрачно буркает Улли.

— Что-то вы имеете против кружных путей, — продолжает Том, — и он не смел ходить кружными путями. О каждой бесцельно потраченной минуте он обязан был дать отчет, если я его правильно понял. Поэтому просто здорово, что вы хотите глянуть на Майка.

В толпе то возникает затор, то сталкиваются течения. Посетители выставки скандинавских продуктов со всех сторон теснят молодежное шествие, пробивают в нем бреши, перемешивают; накупив проспектов, нагрузившись образцами, они просачиваются с выставки, где не упустили случая попробовать север на зуб, домовитый, лакомый север, который не делает тайны из своего пристрастия к майонезу и все экспонаты искусно заляпывает этой приправой. Разноголосица, подхлестывающие воспоминания, вопросы:

— Как называется эта клейкая масса?

— Ködboller — это же фрикадельки?

— Оленья ветчина — вкуснотища!..

— …О пиве плохо не скажешь…

— А такие аппетитные бутерброды надо непременно…

— …О паштетах можно лишь…

Они объясняют друг другу виденное. Смакуют отведанное. Делают выводы.

Шествие молодежи вновь движется без помех по направлению к концертному залу, бесчинств никаких, хотя кипение энергии угадывается, присутствие полицейских здесь вовсе неоправданно, просто из-за явного миролюбия колонны, — оно выражено предметами, которые несут молодые люди: в открытых сумках Пундт видит коробки настольных игр, он обнаруживает кипу книжонок о Микки-Маусе, даже вязанье. Пундт пытается оценить все происходящее. В какой такой поход он впутался? Они что — выражают свое несогласие или намереваются от всего отречься? А может, собрались основать здесь царство несовершеннолетних? Царство воздушных замков и грез, незнающее скорби, не признающее взрослых? Не преградят ли они ему доступ туда, ему, такому глубокому старцу, уже седовласому, их заклятому врагу? У входа возникает толчея, но вовсе не потому, что шествие нарушило дисциплину, а потому, что владельцы кроватей, матрацев, стеганых одеял недостаточно быстро вытаскивают из сумок входные билеты. Взметнув свою ношу вверх, они теперь несут ее на головах, на плечах…

— Здесь я буду за главного, — говорит Том, — держитесь ближе ко мне, так не потеряетесь.

Пундт получает билет, и его впускают, ни недоверия, ни испытаний — ему позволено в пальто войти в зал, где уже два дня и две ночи свет обращается в музыку, а музыка перевоплощается в движение. Фиолетовые лучи двух прожекторов скачут, пляшут, проносятся по залу и внезапно скрещиваются на Пундте, пучком собираются на нем и ухватывают крепко, словно обнаружив в нем противника, чужака, затесавшегося в этот зал, и Пундт вынужден прикрыть глаза — тогда огни выпускают его и снова скачут, чертят по залу зигзаги, извилистые линии, круги и возвращаются назад, на сцену, образуя там свод над двумя инструментальными ансамблями.

Директор Пундт открывает глаза и оказывается перед необозримым террариумом: в одной стороне виден грот под грудой стульев, в другой — тропы и туннели, там беспечность воздвигла себе постамент, а тут осторожность нашла укрытие за одеялами. На резиновом матраце, сплетя лапы, растянулись две сони мужского пола, пятнистый хомячок в солнечных очках, время от времени набивая рот рисовыми хлопьями, словно сторожит их покой. Стайка тушканчиков в коротеньких юбочках прошмыгнула в туалет мимо броненосцев, которые до одури дотанцевались, присосавшись друг к другу длиннющими губами. Пундт стоит как вкопанный. Пундт держится за что-то обеими руками. Все, что он видит, он оценивает со своей точки зрения. Под эстрадой две морские свинки, одна сидя, другая лежа, играют, дымя сигаретами, в шахматы, а неподалеку негритянка в белых обтягивающих брючках, ритмично хлопая в ладоши, равномерно качает головой из стороны в сторону. Тритоны, стуча ластами, покидают в эту минуту танцевальную площадку и группируются по стойке «вольно» у окна, одного из них Пундт, кажется, знает, встречал его в совсем ином мире. Это его ученик Эккелькамп. И над всей этой спящей, танцующей, играющей живностью скользят, схлестываясь со сладковатыми клубами дыма, что поднимаются от пола террариума к потолку, фиолетовые и желтые огни.

Пундт находит свободный раскладной стульчик и с интересом приглядывается к изнемогающим музыкантам двух ансамблей, ансамбли эти, кажется, уже не слышат друг друга и средствами музыки доказывают что-то весьма и весьма различное: вполне правомерную тоску сборщиков хлопка и не менее правомерную грусть латиноамериканского партизана. Исполнение отличается сдержанностью, исполнители углублены в себя, они не трубят сбор, а тем более не бросают вызова обществу; скорее отрешенность в манере их исполнения воссоздает картины плача и стенаний — бесполезного плача, бесполезных стенаний, как можно предположить. Пундту хочется курить, но, хоть многие здесь курят, он не осмеливается. Он снимает пальто и кладет его себе на колени. На самой нижней ступеньке лестницы появляется Том, теперь он не один в маскхалате, он делит свой балахон с девчонкой, которая как раз в эту минуту высовывает голову из широкого ворота, встряхивает волосами, поднимает сияющую мордашку и ждет аплодисментов за удачное воссоединение в двуединое существо. Спотыкнутся ли они? Упадут ли друг на дружку? Нет, они стоят, прислонясь к стене. Маскхалат оживает и выдает, что руки их вступили в оживленный разговор.

Улли, очень точно рассчитав, двинулся по диагонали к группе важно восседающих на корточках парней. Они образовали круг, и по кругу ходит, передаваемая с нарочитым величием, дымящаяся трубка, трубка мира, трубка упоения, трубка забвения, которую получает и Улли; он тоже безмолвно присел на корточки и дождался своей очереди. Взгляды парней с надеждой устремлены вдаль, они вот — вот увидят свою комету или хвост своей кометы, которая утешит их за все несправедливости, пережитые из-за физики, математики и латыни. Ленивые аплодисменты тому и другому ансамблю, вернее говоря, решению музыкантов кончить и удалиться; но ретируются они, все-таки кланяясь, освобождают сцену для некоего ярко-пестрого павлина, который появляется в ослепительной шелковой рубашке, со всезнающей улыбкой на устах, ловко выхватывает микрофон, секунду-другую отводит дрессировке шнура, после чего на мгновение застывает, сосредоточиваясь, словно собирается поведать миру не малость какую, а нечто грандиозное, по меньшей мере наступление новой эры. Так оно и есть: объявляется «его» выход, подтверждается «его» доподлинное здесь присутствие. «Он» выйдет на эстраду, «он» будет среди нас, даст нашим страстным устремлениям новое выражение, «он» — Майк Митчнер. Павлин повертывается, заправляет сзади шелковую рубашку в брюки, обращает недвижный взгляд к кулисам и, глянь-ка: вот выходит «он» с гитарой, раскидывает широко руки — подает сигнал к пронзительно оглушающему всеобщему пробуждению.

Пундт вздрагивает. Кругом все ходуном ходит, они что-то выкрикивают, они вскакивают, как из-под земли вырастают, стремительно кидаются вперед, топочут, сбрасывают с себя сон и апатию, символизирующую их неприхотливость, пронзительными возгласами приветствуют белокурого впалощекого парня. Пундт ясно слышит жужжание циркульных пил, пронзительный свист, грохот дрели, визг вращающихся точильных камней, лязг ножниц для резки металла и, хоть он «водитель никакой», тонкий писк спускающей шипы. Растопыренные пальцы тянутся к эстраде. Юнцы и девицы воют, хлопают в ладоши, рвут на себе волосы и, стекаясь к подножию эстрады, вот-вот возьмут ее штурмом, а длинногривого парня, рыжеватая бородка которого поблескивает, точно смазанная репейным маслом, в фанатичном безумии раздерут на куски, дабы тут же, не сходя с места и ничем не приправив, сожрать без остатка или проделать еще что-нибудь подобное. Но вот он шевельнулся, сменил позу, которую можно было понять и как выражение преданности, и как благословение, и, улыбаясь, ставит ногу на стул. Тотчас бросается в глаза длина обтянутой замшевыми брюками ноги. Павлин вешает микрофон на стойку, пятится задом и, щелкнув пальцами, вызывает вспышку многоцветных лучей, что, танцуя, скачут по залу, пока не находят его и не скрещиваются на нем, на МАЙКЕ МИТЧНЕРЕ. Для начала Майк берет аккорд и опускает голову, требуя тишины, но не достигает желаемого, он к этому привык, он ко всему готов и потому, внезапно выпрямившись, застывает. Он что-то обнаружил, нет, он наткнулся взглядом на какую-то точку в зале, на которой фиксирует свое внимание — на Пундта, быть может? — и начинает концерт с «Midnight letter»