Живописатель натуры — страница 21 из 25

Несколько минут любовался я зрелищем сим и любовался б еще и долее, если б вдруг иге произошла перемена опять и не повалил паки наигустейший снег сверху. Как за ним сделалось опять ничего не видно вдаль, то, уступай насилию сему, удалился я к упражнениям моим. Но не успел еще усесться и начать работ своих, как в натуре уже опять перемена произошла, и я, взглянув на окно, не увидел боле снега, упадавшего почти целыми кучами до того, а деревья в саду сделались паки видимы все.

Но каким удивлением поразился я, увидев, что вместе с шедшим снегом исчез в единый миг и тот, который лежал до того на деревьях и украшал все ветви их. Теплота воздуха успела уже растопить все связи, державшие снежинки сии на сучках, и они все принуждены были отвалиться, попадали на землю и обнажили паки все кусты и деревья.

Тако переменялась несколько раз погода в течение дня сего и не продолжалась ни одного часа одинаковою. За сильным и крупным снегом следовала вдруг чистота и прозрачность воздуха, а не успевало несколько минут протечь, како паки начинал иттить либо крупный и густой, либо мелкий и редкий снег, перемешанный со мглою, похожею на дождь мельчайший. А там помрачался друг даже свет самый от повалившего самого крупного и такого снега, который удивлял даже всех величиною своею. Но не успел и сей несколько минут продлиться, как готова уже была новая и важнейшая перемена всему. Пресекается вдруг вся тишина, бывшая до того в воздухе, нарушается все спокойствие его, и восшумел превеликий ветр с запада! Сей не успел начать действия и стремительства своего, как мраки и туманы, закрывавшие до того солнце от нас, начали уже тотчас тонет и, свиваясь в кучи, показывать изредка нам уже и солнце самое сквозь себя.

Сие не успело проглянуть и лучами своими озарить землю нашу, как вдруг начались новые и разные явления у нас. Здесь потекли тотчас целые почти ручьи с кровель жилищ наших от растаявшего уже в один миг младого снега на них. Там смоклись и покрылись водою все крыльцы и другие вещи, на которых за минуту до того лежало множество снега. А несколько далее видны были уже вдруг побуревшие тропинки, проложенные по двору в местах разных. И все они явились в один миг усаженными целыми рядами черно-сизых птиц, прилетевших искать на них зерен для пищи себе и ссорящихся уже между собою за находки свои. Другие целыми станицами с карканьем перелетали с места на место, и вся натура казалась оживотворившеюся тогда.

Но увы! – все сие не долее продолжилось как несколько минут только. Новые мраки, бури и метели последовали паки за сим, прервали все сии явления и зрелищи и повергли! опять все в прежний беспорядок, а наконец с приближающимся окончанием дня переменилось вдруг и бывшее тепло на стужу, и хладный резкий ветр понес уже на крылах своих снег мелкий и сухой, и зима, преодолев все усилия солнца, паки восприняла полную власть и все прежнее господствие свое.

Я, смотря на частую переменчивость сию, не мог надивиться непостоянству погоды таковой и, сидючи в спокойном уединении и занимаясь разными мыслями, не один раз сравнивал ее с людьми, подверженными таковой же переменчивости и непостоянству в нравах своих, также во всех желаниях, делах и предначинаниях своих, и находя великое подобие между ними, соболезновал душевно о несчастливцах сих, не помышляющих никогда о том, что и они также всеми нелюбимы, как непогоды сии и что и с ними никто без нужды не хотел бы иметь также дела, как с дурными и непостоянными погодами таковыми. И, наконец, искренно желал, чтоб хотя погоды сии, как сущие подобия и изображения характеров их, надоумили их однажды оглянуться на самих себя и побудили б когда-нибудь помыслить о исправлении своем, а особливо молодым и в том еще не состарившимся. Для сих невеликого б труда и стоило сие, а за верное можно сказать, что никогда бы не раскаялись они в том, но благословлять бы стали день, в. который решились они предпринять сие великое и похвальное дело.

16. Моя собака (сочинено февраля 24 1798)

Великий шум и разногласные завывания сильного ветра, слышимые вне дома моего, поразили уже слух тмой при самом просыпании моем в сей день. Восставая с ложа своего, не ожидал уже я ничего утешительного, но готовился уже заранее видеть возобновившуюся паки всю власть и жестокость зимы нашей и либо одну из вьюг ее или иную какую из погод дурных и беспокойных зимою. Но дождавшись утра и вышед по обыкновению своему на крыльцо, увидел, что в заключениях своих я несколько ошибся. Бушевал только-то один холодный и пронзительных ветер, метели же не было, хотя, впрочем, небо было мрачное, и погода не из лучших Все крыльцо мое засыпано было множеством нового сухого снега, нанесенного ночью ветром, и вдали приметна была превеликая заметь и тогда еще продолжавшаяся.

Как взорам моим ничего особливого и приятного в сей раз не представлялось, кроме длинных и тонких ветвей, висящих наподобие гирляндов со всей кроны милой я прекрасной березы моей, стоящей перед домом моим и на самом хребте Авенезера моего, и толь много украшающей собою гору сию, то, полюбовавшись длинными гирляндами сими, развевающимися тогда от ветра и представляющие тем зрелище приятное, помышлял уже я о том, чтоб иттить опять садиться за стол свой и искать удовольствия в упражнениях иных, как вдруг и нечаянно совсем облапливает меня Центавр мой и прерывает тем помышления мои.

Собака то была, любимая мною и всем двором моим, происходящая от пород датских больших собак и содержащая в страхе и повиновении у себя всех малых и больших собак во всем селении нашем.

Величень сей, проводив всю ночь сию на дворе, не спав во всю ее ни минуты одной, возвещая громким и толстым лаем своим каждое послышанное движение вдали и каждое приближение ко двору человека постороннего, и любивший меня отменно, не успел тогда завидеть меня, стоявшего на крыльце в размышлениях, как прискакав от радости ко мне, бросился и вздумал облапливать меня и глупым своим и дурацким манером ласкаться ко мне.

Как он не сотворен был к тому, чтоб ему по примеру маленьких собак прыгать и ласкаться, и дело сие как не свое производил очень неискусно, то и не весьма приятно было мне восхищение его и все ласки, мне изъявляемые. Почему ударяя его по рылу и говоря «ну, прочь, дурачина! прочь! пошел!» – отталкивал я его прочь от себя, но, видя его все еще продолжающего ко мне ластиться, принужден был наконец и сам оказать ему ласку и, сказав «ну; здорово, здорово, дурак!» и поплевав в рыло, погладить и потрепать его. И тогда только, а не прежде, успокоился он и отстал от меня.

Как постояв несколько еще на крыльце и поговорив с подошедшим ко мне одним из людей моих, пошел я обратно в комнаты свои, то Центавр мой явился опять, но стоявший уже в сенях у самых дверей и входа в лакейскую, дожидавшийся прихода моего, и как умильными взорами своими, так и маханием длинного и толстого хвоста своего власно как униженно просивший меня, чтоб я ему опять оказал удовольствие такое ж, какое имел уже он раза три в течение зимы сей по особливой к нему благосклонности моей.

Зрелище сие меня остановило: с целую минуту любовался я всеми минами и движениями сего хотя бессловесного, но умного животного и, предугадывая все желания его, власно как с разумеющим и могущим ответствовать мне, разговаривать начал. «Ну! что? что? дурачина», – говорил я ему, – «назябся, конечно, в ночь сию, и хочется тебе… вижу, что хочется, и очень хочется опять в кабинет и опять против печки полежать!..»

Он не отвечал мне, но, продожая махать хвостам своим, прислонил рыло к краю дверей самых и тем власно как указывал мне, чтоб я растворил их и дозволил ему войтить в оные. «Нет! нет! – смеячись и любуясь умом и движениями собаки сей, говорил я, – «Нет! не пущу тебя, дурачина вислогубая, а пошел прочь и вот туда! туда! вон из сеней и опять на двор!» Явно и очевидно было тогда крайнее нехотение его исполнить то, что ему предписывал я. Он молчал, поглядел на меня, взглянул взором жалким, изъявляющими уныние сущее, продолжал махать хвостом своим и потерся рылом об одну из рук моих и тем власно как упрашивал меня, чтоб не быть к нему так жестокосердным, но умилиться над ним.

Тогда не мог я уже более продолжать притворства моего, но, потрепав его и потянув рукою за одну из губ его, ему сказал: «Ну! добро, добро! пущу! и вот пошел-пошел себе, харя дурацкая!» И выговорив сие, растворил ему двери. Он тотчас и пошел туда важною своею выступкою и, не останавливаясь, пошел действительно в кабинет и прямо перед печку, которая топилась тогда. Тут разлегся и перед устьем ее, уставил рыло свое против жара и находился в полном удовольствии своем.

Признаюсь, что не меньше удовольствия имел тогда и сам я, смотря на собаку сию и примечая все ее взоры и движения. Сердце мое ощущало некую сладость при помышлении о том, что я твари сей удовольствие доставил, и минуты сии были мне очень приятны и веселы, а чтоб удовольствие сие продлить и еще более увеличить, то, взяв креслы, сел и сам я подле его греться против огня. А вместе со мною где ни возьмись и моська моя, и, посатанив кругом величия лежащего и ее не удостоивающего и взором своим, уселась также греться против жара подле нас, и тогда не утерпел я, чтоб не начать опять говорить с сим оберегателем двора моего.

«Что, центавр?» – сказал я, – «хорошо так-то лежать тебе против огонька? Очень-очень хорошо! Не так ведь, как на дворе? Там целую ночь ты лежал, скорчившись дугою, и дрожал, дрожал небось, а тут… Как это тепло и хорошо! Какое удовольствие ощущаешь ты теперь и, верно, больше, нежели вот моська сия. Эта каналия всякий день здесь греется, и ей сие уже не в диковинку, а тебе… тебе это в великую честь тебе, и трех раз не удавалось во всю зиму здесь лежать, но зато лежи же теперь, лежи и грейся сколько хочешь. Хочу, чтоб имел ты полное удовольствие сегодня, и это тебе за то, что ты караулил двор мой да и впредь караулить станешь…»

Сим и подобным сему образом разговаривал я с сим бессловесным животным. И хотя оное мне ничего не отвечало и отвечать не могло, но какая мне до того была нужда. А с меня довольно было и того, что минуты сии были для меня веселы, и я сам такое же удовольствие чувствовал, какое ему доставил. А сверх того имел я и ту выгоду оттого, что случай сей подал мне повод потом, к размышлениям разным и могущим занять и увеселить меня долгое время. Я мыслил о себе, о других человеках и о всех животных, живущих с нами на земле, а сии мысли нечувствительно завели меня далее. Я углублялся даже в самые философические размышления, мыслил о существе, силах и свойствах душ наших и обо всем происходящем в них. А паче всего о том, отчего происходят в них радости, веселия и удовольствия и чем они нами и как производимы в них быть могут. И размышляя о сем, не однажды восклицал: «О! как это нужно, чтоб иметь нам о том искусстве понятие, которое нам нужно к тому, чтоб уметь в душе нашей производить веселия и удовольствия и не давать