Живу, пока люблю — страница 10 из 36

Эта история была освещена во всех российских газетах и описана у того же Гиляровского, правда, сильно ужатая.


В экскурсионном бюро я проработал вплоть до восемьдесят шестого года, до Перестройки. А потом стал заниматься подъёмом экономики в России. Надо было строить кооперативы.


3


Может быть, не нужно было Золотого кольца, экскурсионного бюро? Ошибка — внешняя жизнь?

Зачем была подарена ему Вторая школа? И такой отец? Если бы не отец, не было бы Второй школы, не было бы Елены.

Полиомиелит — болезнь такая, что ты на всю жизнь калека. И Евгений должен был прожить жизнь калеки — в кровати или в коляске.


Нога изводила. Она ныла всеми своими клетками, и нервами, и костями. Хотелось взять её на руки и баюкать, пока не утишится боль. Но отец заставлял разрабатывать её, придумывал упражнения…

— Встань и иди! — приказывал он. — Ходи до тех пор, пока не пройдёт боль.

— Я не могу.

— Можешь. Человек может всё!

Отец имел право говорить так.


Отец должен был умереть.

Он только окончил бронетанковое училище, и началась война. Его послали лейтенантом на фронт. Под Ржевом бомба попала в открытый люк. Танк разлетелся, а отца ударной волной вышвырнуло и бросило на горящую землю. На самом деле не земля горела, горел он. Отец обгорел, оглох, ослеп. Ему оторвало челюсть. Всё тело было в дырах — сто четырнадцать дыр от осколков и пуль.

Как выжил, загадка.

Первое чудо — его нашли местные жители.

Второе чудо заключалось в том, что он попал в экспериментальный госпиталь, где заново лепили лица и сращивали разорванные составные. Ему заменили челюсть, зашили сожжённые и разорванные губы, вылепили новый нос.

После всех операций в теле осталось ещё много осколков, в сердце, например.


Евгений потерял счёт времени — только что был день, уже ночь. Уже опять день. А может быть, всё ещё длится ночь — круглые сутки горит над головой лампочка, а от окна — тьма. Или всё ещё длится шторм, как называют ливень с ветром американцы?

Отец садится на край кровати, кладёт свою тёплую руку на грудь, и боль притушивается.

— Встань и иди, сынок. Наша порода такая — победить.

— Я не могу. Капельница… кислород… — пытается Евгений оправдаться.

— Я не о том, сынок. Ты поверь в себя. Ты внутри себя встань и иди, сынок. Сон, явь.

«Встань и иди!» — звучит голос отца.

«Иди учиться жить заново. Иди делать свою большую судьбу».

Если бы не отец, жить бы ему калекой.

Евгений видит молодого отца, ещё до того, как он сам родился на свет. Видит отца, победившего смерть.

Отец имел право приказывать.


Он вернулся из госпиталя, родители его не узнали. И не узнала его невеста — Серафима, «золотоголоска», как он называл её, моя мать.

В двадцать лет отец стал калекой. Он едва ходил. Едва дышал. Едва говорил. Жевать не мог. Всё в нём скрипело и подгонялось друг к другу.

Он должен был умереть в двадцать лет, а он выжил.

Так же, как выжил его отец, мой дед, священник. В двадцать лет его расстреляли бандиты и бросили в яму. Каким чудом он выбрался из ямы и был найден прихожанами? Его с любовью выходили.

Как он выжил? Загадка.

Двадцать лет — роковой возраст в нашей семье по мужской линии.

Дед и отец вернулись с того света. После этого дед прожил до ста с лишним.

Кости у отца в дырках, срослись не всегда правильно. Ожоги были первой степени. И до сих пор лицо в розовых подтёках. «Жить ему недолго и всю жизнь суждено провести в кровати», — вынесли приговор врачи. Но отец решил вырваться из калечества. Он учился заново ходить, говорить, есть — каждое мгновение преодолевал боль травмированных органов и мышц. Он ходил и жил вопреки приговору врачей. Главное в моём отце — характер.


И он имеет право приказывать мне: «Встань и иди!»

Заставил он меня двигаться в семь лет. Согнал с кровати. Приказал отжиматься. Поставил на костыли. Плечи начали работать первыми. Костыль упирался в плечо, и деться было некуда. Потом костыль надо было как-то переставлять. Сначала отец просто привязывал бинтом мою руку к костылю. И приходилось как-то ею шевелить — не падать же! Очень важно делать это на грани: либо ты упадёшь, либо ты костыль передвинешь. Сначала начала работать левая рука — у меня левая сильнее, чем правая.

Пытался схитрить — стал бегать без ног, просто на костылях, что казалось проще. Отец увидел, костыли выкинул и заставил меня ходить.


Первый поход Евгений совершил вместе с отцом. Они подъехали к лесу на отцовском «москвичонке».

Евгений прошёл десять шагов по лесу и уселся на пень.

— Встань, сынок! — приказал ему отец. — Ты должен увидеть лес — мох, деревья, птиц. Ты должен ощутить волю, запахи. Иди, сын. Ты можешь!


Прошло много лет с тех первых уроков отца, и боль отступила. Сказать, что она прошла совсем, нельзя, но она притаилась и донимает лишь тогда, когда он переусердствует в ходьбе. Тогда она выползает из своих тайников и начинает цапать его, драть внутри кости и мышцы, кусать — сиди сиднем в тёмном углу, тебе ли жить полноценной жизнью? Он сперва растирает ногу, просит: «Уйди!», а потом разозлится и давай сгибать и разгибать её, топать ею. Он дрался с ногой, как с лютым врагом.

Но он смог ходить и попасть во Вторую школу, физико-математическую, с литературным уклоном.


Это отец подарил ему возможность поступить во Вторую школу.

Дальше — собственный выбор.

Науку бросил, аспирантуру не окончил. Играл, развлекался, артистом заделался.

К чему готовила его Судьба? Кем стал?

Снова ноет нога, как в детстве и в юности. И течёт мутным потоком заморозка — река его жизни течёт перед глазами. Ил, сор, бумажки от мороженого, окурки, пепел от сигарет, дым от отношений…

Что он сделал со своей жизнью?

Тот, первый, лес с отцом — сейчас в палате. Запахи молодой хвои и травы кружат голову, торчит возле пня жёлтый цветок.

— Встань, сынок. Ты должен видеть деревья. И слышать птиц. И собирать ягоды. Ты должен быть сильным человеком. Иди, сынок, в жизнь!


Тот, первый, поход с отцом остался в далёком прошлом, но с лёгкой руки отца — смог ходить в походы.

У Ильки отец бродяга. Тянь-Шань, Алтай, Камчатка, Енисей, Якутия, Бурятия… — где он только не был! И дом их — база туристов. Засиделся до ночи, тебя спросят: «Остаёшься?» Кивнёшь, дадут раскладушку, спальник и лишь одно условие поставят: позвонить родителям, чтобы не волновались.

Камни, засушенные растения — со всех уголков России. Буддийские маски, иконы, картины, фотографии, карты всех областей России — музей, не дом. Каждый сантиметр стен завешен — облупившихся обоев не видно.

— Можно ремонта никогда не делать, — как-то сказал отец Ильки.

Их с Михаилом фактически усыновили.

Разрабатывают маршрут вместе с Илькиными родителями — на семейном совете. Продукты, рюкзаки, спальники и палатки для похода в этом доме лежат в специальном углу большой комнаты. И еда в доме походная, никаких разносолов. По очереди варят её. Или котёл каши. Или котёл супа, в который скидывается всё, что есть в доме.


— Айда в Пещеры! — Голос Ильки в телефоне глух. — Давно хочу. Чего молчишь? Раньше сам подбивал, а теперь молчишь. Какие сомнения?

Не тогда, в шестидесятые, звонит ему Илька сейчас. Его голос звучит в палате.

— Ты оглох?

— Я не знаю. — Евгений кладёт трубку.

Елену в Пещеры брать нельзя.

Целых три дня не видеть Елену… Это слишком много.

До Елены в походы ходили втроём: Илька, Михаил и он, Евгений. А теперь как он уйдёт от Елены?

Не пойти с ребятами — предать их.


Приближался день Пещер. Евгений отправился к Елене.

Тимка и мать уехали, она в доме одна.

Больше всего на свете она любит идти или читать.

Зои и Тараса нет, и, весьма вероятно, их не будет всё лето. У Тарасовых родителей дача где-то недалеко от Московского моря — хоть каждый день катайся на яхте! И никаких обязательств у Зои перед ней нет.

Лето — семейное дело. До последнего года и она уезжала в экспедиции, бросала Зою. И ничего, не мучилась угрызениями совести, где и как Зоя отдыхает, и отдыхает ли.

Решила к телефону не подходить — не включаться в чужую суету.

У неё томики и листки, переписанные от руки.


Только змеи сбрасывают кожи,

Чтоб душа старела и росла.

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела[1]

Не спасёшься от доли кровавой,

Что земным предназначила твердь.

Но молчи: несравненное право —

Самому выбирать свою смерть.[2]

Дитя ночей призывных и пытливых,

Я сам — твои глаза, раскрытые в ночи

К сиянью древних звёзд, таких же сиротливых,

Простёрших в темноту зовущие лучи.

Я сам — уста твои, безгласные как камень!

Я тоже изнемог в оковах немоты.

Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень

Незримый и немой, бескрылый, как и ты. [3]


Строки пикируют к ней из всех углов комнаты, они живые, во плоти. Стрелки молнии, искры костра, брызги воды, лица Тараса и Зои.

Она знает их наизусть и всё равно читает глазами: в изданиях и тетрадках.

Амдерма не далеко, она здесь, вместе со снегом и воем ветра… Девочка, влюблённая в поэта, — здесь, взгляд ошарашенный: «А что потом? А что потом?» И Волошин сидит перед ней и читает ей свои стихи.

Телефон звонил, не переставая. Этот звон тоже оттуда, из Коктебеля Волошина, и от девочки, только что потерявшей невинность, и из Амдермы. Звон — с неба.

И вдруг телефон замолчал. В это мгновение раздался звонок в дверь.