Живу, пока люблю — страница 17 из 36


Дым — от Варвариной, от Вериной сигарет. Дым от его сигареты. Общий дым — в какофонии звуков. Дым поглощает Прошлое и топит в себе Елену.


Он не хочет домой.

У него есть койка. Есть госпитальная палата. И ничего ему больше не надо.

Почему же и сюда проникли Варвара и Вера? И кажется: даже дым плавает в палате.

Или это урок?

Повторяются картинки жизни, сосредоточивают его внимание на себе снова и снова.

Что он должен извлечь из урока?


Он давно понял, только он виноват в гибели Елены — он должен был увезти её в Москву, вопреки её сопротивлению. Он должен был сам проверить сводку погоды, а не доверять неопытному Ильке. И он виноват в том, что остался жив.

В чём ещё он виноват?

Зачем здесь, в этой палате, перед ним Вера? Хоть немного отдохнуть от неё!

Он пытается отогнать Веру, переключиться с неё на Вадьку, но нет, она вцепилась в его плоть и мозг. Она — не Прошлое, она царит и здесь. «Соизволь стать мною!» — приказывает она.


ВЕРА


1


Первое, что в своей жизни Вера увидела, — золотистый свет. Он струился сверху, рождался из голубизны. Но на пути к земле принимал в себя и изливал из себя другие цвета тоже: зелёный, фиолетовый, жёлтый.

Сколько ей лет? Год, три, семь? Главное в её жизни — свет и цвет.

В одном окне их квартиры солнце вставало, в другом заходило. Какой свет в середине дня, она не знала. Но дожидалась рассвета и вечером, во время заката спешила к окну, чтобы наполниться светом, как воздухом, как водой, как едой.

Рисовать начала с той минуты, как смогла держать карандаш и кисть. В их семье рисовала тётя Лика, но Вера видела всё совсем не так, как та. У тётки краски были чёткие: жёлтое — это жёлтое, зелёное — это зелёное… И цвет, и форма строго соединялись в законченную картину.

У Веры краски ткались из световых нитей, возникавшие цвета переплавлялись один в другой, проникали в плоть холста, пропитывали его, как растопленное масло пропитывает плоть хлеба.

Иногда в темноте она жмурилась, такие яркие и богатые цвета, такой свет жили в её голове. Они никогда не засыпали. Они ткали сны, и они ткали явь.

Совсем не то, что фиксировало обычное людское зрение, видела Вера. Не черты людских лиц, а световые блики и гаммы цветов, так же как над головами людей видела кокошники из света, у каждого свой цвет.

Мир вокруг был населён душами, жившими отдельно от их земных тел. Эти души тоже распознавались Верой в цвете и свете. Умершие, живой человек, цветок, птица, прилетавшая к её окну, — на равных. И она разговаривала одинаково и с цветком, и с человеком, и с птицей, и с душой умершего.

Читать начала с трёх лет. И смысл того, что читала, выходил вовсе не из слов, собранных из букв, а из тех картинок, которые возникали перед ней в это время.

Она не понимала размалёванных рисунков книг, они казались ей аляповатыми и ничего не решали. Читая, она в голове рисовала книжку и проживала в ней какой-то срок — это была её жизнь. Себя ощущала морем, горой, небом, каждым из героев — большим мужчиной, старухой, в ней происходили битвы, бушевали страсти.

Замечала ли она родных? Включала ли их в себя? Или себя включала ли в их жизнь? Тогда она не знала. Ей никто не был нужен. Она едва справлялась с тем, что происходило в её голове. Ей необходимо было успеть выбросить излишек этого на бумагу.

Школу прогуливала. Она прочитала больше всех ребят в её классе, вместе взятых. А математика и физика её не интересовали. Из уважения к родителям Веру переводили из класса в класс — не оставляли на второй год.

Курить начала в семь лет. Первый раз вытащила сигарету из портсигара отца, закурила, никто ничего ей не сказал.

Дым как бы припорошил краски, по-новому высветил их, и теперь рисовать она могла только тогда, когда дым этот плавал вокруг.

В жизни ей нужны были краски, кусок хлеба и сигарета.

Евгения в первый раз увидела во дворе. Могучий мужчина рядом с хрупкой фигуркой отца. Рыжий костёр волос. И чуть красноватое, с голубизной, пламя над этим костром. А тело его струилось чуть сероватым, чуть беловатым цветом тайны. Она впервые увидела другого человека. Рыжие ресницы, плачущие глаза ребёнка. А сам улыбается.

На следующий день ждала его у его подъезда. Он прошёл в подъезд с дочкой и сумкой. Поздоровался.

Стала сторожить его приходы и уходы.

От него исходила энергия, которой она никогда не чувствовала в себе. Если попадала в излучение её, начинала вибрировать, как вибрирует земля перед землетрясением. Она и была той землёй, готовой разверзнуться, разлететься вдребезги от мощного взрыва, и ей нужно было, чтобы лава, рождённая внутри земли и пробуждённая взрывом, просквозила её.

— Спаси меня! — шептала она непонятно кому.

В один из вечеров позвонила в его дверь. Его не было. Инга зазвала пить чай и весь вечер рассказывала о своей диссертации — занималась она изучением мозга.

От неё расходились жёсткие пружины коричневого цвета, сжимались, разжимались. Когда разжимались, отпихивали Веру — прочь, прочь, прочь.

Инга говорила быстро, мелко, семеня словами, и Вере хотелось остановить её, потому что слова тоже били Веру, просачивались в неё коричневым цветом, грязнили цвета в ней.

Пришёл Евгений, подсел к столу, выпил чаю. Смотрел мимо неё и жены.

— Ты любишь его? — прервала Ингу Вера в один из вечеров.

Инга споткнулась на слове:

— Почему ты спрашиваешь меня об этом?

— Потому что я хочу увести его от тебя. Ты усмехнулась. Почему? Потому что мне не удастся сделать это, так как вы любите друг друга, или потому, что тебе всё равно?

— Он тебе не дастся, как не дался мне.

— Что это значит? Ты опять усмехаешься?

— Он не может никого любить.

— От него розовый свет. От него тепло.

— Он не может любить женщину.

— Откуда же дочка? Не импотент же он!

— Нет, конечно. Он не может любить женщину, — повторила она. — Он любит детей.

— Я тебе задала вопрос, любишь ли ты его? Что же ты всё усмехаешься? Если ты не любишь его, не мешай мне.


Наступил вечер, когда они оказались с Евгением вдвоём за столом.

От одной сигареты она прикуривала другую. И дым над ней тянулся к дыму, поднимавшемуся над ним, а дым над ним тянулся к дыму, поднимавшемуся над ней. Они словно укрылись от всех шатром из дыма.

Она не умела разговаривать. А в тот вечер начала рассказывать «Игру в бисер». Говорила быстро, как совсем недавно Инга, торопясь словами, рассказывая ей о своей работе, о своих студентах, о своей усталости! И весь роман уместился в пару часов. Он совсем не странный, этот роман, он о ней…

Евгений смотрел на неё, и она видела — он слушает, но не розовый свет и не голубоватый исходил от него в тот вечер, Евгений был словно в броне, блокировавшей свет и не пропускавшей сквозь себя ничего инородного. Лишь дым его доверчиво льнул к ней.

На следующий вечер она опять пришла. За ночь она прочитала «Камо грядеши» и теперь рассказывала ему этот роман.

Она себя не узнавала. Она утеряла себя. Исчезли краски из головы ещё в тот день, когда Инга насильно вторглась в неё своей жизнью и заставила поглощать эту жизнь, не симпатичную ей, неудобную и непонятную.

Евгений слушал Веру, но в какой-то миг в глубине его взгляда мелькнула насмешка.

Читал он книги, какие она рассказывала ему, а ей просто предоставил возможность выступить на сцене, или то, как она передаёт смысл, вызывает иронию?

«Спаси меня!» — просит она неизвестно кого. И впервые в жизни ощущает злость в себе — немедленно отомстить! немедленно забить кулаками насмешку.

Паника сбила приготовленные к действию слова в угол памяти, потянула из памяти что-то такое, что может ей помочь немедленно, и из неё буквально вырвалось, как вдох:


Только детские книги читать,

Только детские думы лелеять.

Всё большое далёко развеять,

Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,

Ничего от неё не приемлю,

Но люблю мою бедную землю,

Оттого, что иной не видал…


Она читала и, не отрываясь, смотрела на Евгения. Ещё первая строка — по инерции, а на второй — словно под дых его ударили, он открыл рот, как рыба на берегу, глотнул воздух. И лицо утеряло дежурную кривизну улыбки, глаза стали светлеть, от него к ней метнулся розовый цвет, и пульсацией стали заливать её волны тепла и энергии.

И снова возник над ним, вокруг него розовый свет, и снова перед ней зароились цветные души.

Он знает и Мандельштама, и Цветаеву?! Он знает Пастернака и Волошина? Он знает Евтушенко и Вознесенского?…


«Моим стихам, написанным так рано, / Что и не знала я, что я — поэт…» — читала она и вдыхала в себя его свет, утоляла сосущий голод.

Она не успела добраться до конца, его губы, помимо него, произнесли с ней вместе: «Моим стихам, как драгоценным винам / Настанет свой черёд».

Из его глаз истекал голубоватый, зеленоватый, прозрачный свет.

— Спасибо! — непонятно кому прошептала Вера.


Остаток ночи она рисовала его. Оттенки светлых цветов переплывали один в другой.

Зелень деревьев, небо, из них сотканное лицо, глаза — источники света…

Вера прибила холст над кроватью и, проснувшись, тянула из него тепло и энергию. Евгений теперь жил в её пространстве.

Он перестал приходить к отцу. И Инга перестала заходить в кухню.

Вера несла себя к Евгению, как сосуд, наполненный живой водой, шла, едва касаясь земли, боялась расплескать.

Нащупав его ахиллесову пяту, она даже не пыталась больше рассказывать ему прозу. Стихи наполняли ночь эмоциями и новыми сюжетами для её картин, возрождали жизни, уничтоженные завистью, невежеством и жестокостью людей. И Евгений был с ней. Он знал те же стихи, что она, он проживал те же искорёженные жизни поэтов, что и она.


2


Сколько длилось их застолье, их пиршество, она не помнит. Оборвалось оно, когда умер отец.