Они уходили, когда она просыпалась, и она начинала с детьми рисовать, или играть в кубики, или читала им стихи.
Евгений приходил в восемь — купать их и укладывать спать, уходил, когда они засыпали.
В доме было непривычно тихо. Она никак не могла привыкнуть к тишине, но даже радио у них ещё не было до сих пор. И она жила сама с собой.
Краски и холсты Евгений ей покупал. И каждый день приносил сигареты, только просил не курить при детях.
В доме появлялось всё больше новых, перестроечных книг. Полки сделал свёкор. Не полки, стеллажи. Они заняли всю стену в гостиной, но пока кое-где зияли обоями.
У неё было всё — муж, дети, красивая квартира, и у неё не было ничего.
3
Своих родных она вроде и не замечала, когда жила с ними дома — всегда была полна видениями и собственными чувствами.
Теперь же, оставшись одна, слышала голоса сестёр, брата, матери, тёток. Мать рассказывала о полимерах, одна из сестёр — о неопознанной болезни (набухшие лимфоузлы, судороги, температура), другая — об ученике, написавшем рассказ о ботинке, брат — о самолёте, способном одновременно плавать по воде.
Часто вспоминался отец.
Передвигается на коленках, тянет по плинтусам рельсы к прибору, предназначенному расправиться с тараканами.
Или вдохновенно что-то вытачивает на своём токарном станке.
Или барабанит по клавишам и поёт: «По улице ходила большая крокодила». Слуха у него не было совсем, и уши начинали болеть от фальшивых звуков, от грохота мучавшихся, бедных клавиш. А играть отец мог и час, и два — до тех пор, пока не придёт мама и не накормит его. Своей «Крокодилой» он возвещал о том, что хочет есть. Часто в холодильнике стояла готовая еда, но достать её и подогреть был не в состоянии. И вообще что-то сделать для себя был не способен.
Она — в него: лучше голодать, чем заниматься чем-то не творческим.
Голос отца звучит в её собственном доме.
А мать у неё — тихая. Лишь о физике может говорить часами. А так, варит суп, моет посуду…
Дом её детства.
Играют дети…
Многоголосица разговоров, запах варёных овощей, возбуждённые лица… у каждого есть дело.
И большой стол — для уроков, проверки тетрадей, книг, игр.
Бахтин говорил о полифонии в романах Достоевского. Жизнь их семьи — полифония. Все они собраны в единое целое — в оркестр. Звучит концерт, в котором за роялем её любимая тётка, мамина сестра.
Вера смотрит за окно, в заснеженный, утрамбованный двор, там бегают дети и на скамьях сидят старухи. Звуки двора почти не долетают до их восьмого этажа, и тишина давит на уши.
За что наказывает её Евгений?
Евгений входит в дом с сумками. Разгружает продукты, говорит:
— Свари картошку.
И они едят вместе. И он спрашивает, о чём она сегодня разговаривала с детьми, что читала им. Он вынимает из «дипломата» Чуковского и Маршака, «Пеппи Длинныйчулок» и «Малыша и Карлсона, который живёт на крыше» — детям, а ей — Джойса, Коба Абэ и Бёлля. Он говорит, что начинает новую жизнь — уходит с работы и создаёт свою собственную фирму. И он смотрит на неё и улыбается. И рассказывает, как трудно было выбить помещение и разрешение на собственное дело, как они с Мишкой «стояли на ушах». Он разговаривает с ней! А всё равно застёгнут на все пуговицы, хотя и распахнута настежь рубашка. Но и это праздник, пусть хоть так, он — дома, он — с ней!
Дети лезут к нему на колени, обхватывают за шею, дёргают за бороду, задают вопросы, и он отвечает им. И улыбается.
И на другой день приходит домой рано.
Он ещё не начал работать на своей фирме, но уже не работает на работе прежней.
Телефонный звонок раздался неожиданно, когда Евгений и дети спали, а она читала. Подхватила трубку она.
— Буди Евгения. — Голос его отца.
Вчера свекровь днём была здесь. И готовила детям, и кормила их, а сегодня её нет. Инсульт и мгновенная смерть. Не мучилась, не успела понять, что уходит.
Евгений на похоронах не плакал. Он смотрел вдаль.
Что видел? О чём думал? Что вспоминал?
Слова Инги «Он тебе не дастся, как не дался мне» звучат в эту минуту, когда они стоят у открытого гроба его матери.
Не может быть, чтобы он не любил свою мать. Почему же так отстранён? Слишком сдержанный? Или его любовь ткёт холод?
Выступали представители Министерства культуры, хвалили голос усопшей. Выступал директор кинотеатра, в котором она пела в течение тридцати лет, плакал и, всхлипывая, превозносил её до небес. Выступали постоянные посетители кинотеатра, и друзья, и соученики. Лился фимиам над гробом и понурыми согражданами.
Плакал свёкор — по его щёкам, по скошенному подбородку текли слёзы.
А Евгений — остров разреженного воздуха, остров низких температур. От него к ней пробирались посланцы вечной мерзлоты. Мозаика из остроугольных, звёздчатых льдин рассыпалась в ней и впилась в её плоть и породила в ней злость. Он не любит. И не любил. Зачем тогда?… Но тут же сама себе честно ответила: «Я взяла его, а не он меня!»
Это не отрезвило. Она боролась сама с собой — броситься к нему и замолотить по нему, железобетонному, кулаками: «Это же мать твоя! Выдави хоть одну слезу!»
Фоном звучали из магнитофона песни, которые мать Евгения исполняла, то чуть громче, то чуть тише, в зависимости оттого, кто говорил. Голос уборщицы кинотеатра, маленькой мышки в сером платке, совсем тонул в них. Из длинного рассказа только и разобрала Вера: Евгений в возрасте семи лет вышел на сцену вместе с матерью… «Свитер в полоску, улыбался и болтал без умолку. Головку держал вот так, чуть набок…» — плачущий голос эти слова произнёс чётко.
Евгений теперь приходит домой днём, вместо свекрови, и, пока Вера спит, возится с детьми. Он сменяет отца, который принимает вахту в девять утра.
О чём говорит Евгений с детьми? Читает ли им? Гуляет ли с ними? Она не знает. Днём она не может продрать глаз, как от тяжёлого похмелья.
Первые месяцы после рождения сына, ещё в своей семье, пыталась вставать пораньше, но Евгений этого даже не заметил.
Сама хотела бы не зависеть от свёкра, но что делать ей, если пробуждается она к активной жизни лишь с закатом солнца?! Солнце уходящее — начало её активности. И только в это время существуют для неё дети, которых при свете дня ей не увидать. Она заставляет их учить стихи и читает им. Но отрезок их общения короток, они выскальзывают из её жажды сразу подарить им мир, бушующий в ней, начинают носиться и драться. Она орёт на них. Они не слышат.
Ей же нужна тишина, а тишина наступает лишь после двенадцати ночи, когда Евгений всех накормил, детей вымыл и уложил и сам свалился без сил. Только ночью шуршат вокруг чужие жизни, к которым она причащается, жизни поэтов и художников, сменяются, как в фильме, сюжеты их творений. Только ночью улавливает она движение земли и звёзд, ветра и снежных масс. Ночи с детства подарены ей для жизни. Ночи созидают её, раздвигают до размеров Вселенной, ночью она становится кладезем знаний и ощущений, может рисовать, читать, писать рассказы.
Днём она глохнет и слепнет.
И ещё дома вокруг неё жила суета: пищали племянники, кричали по телефону сёстры, гремела кастрюлями мать. Звуки донимали её и мучили болью. День — это вытаращенные глаза, судорожные движения. Она тяготилась днём, делающим людей слепыми и глухими, и спасалась от него во сне.
В новой квартире она тоже не смогла заставить себя вставать раньше.
4
Наступил вечер, когда Евгений не вернулся к ужину. Ещё вечер. Ещё. Теперь ей самой приходилось кормить, купать и укладывать детей. Несколько часов дня, пока она спала, отнимали у Евгения рабочее время, и он стал работать вечерами.
Она не знала, чем конкретно он занимается. Из редких отрывочных телефонных разговоров поймала слова: «компьютеры», «программы», «ремонт». И создала в своём воображении картину: Евгений с Михаилом открыли фирму, чтобы чинить компьютеры и писать программы.
Однажды, когда он явился в два часа ночи, она преградила ему путь в спальню и спросила:
— У тебя есть женщина?
Он буквально вытаращил глаза:
— Откуда ты взяла эту глупость?
— Ты со мной не спишь. Мужчина не может жить без женщины.
— Ещё как может!
«Зачем же ты женился, если ты можешь жить без женщины?» — чуть не спросила. Не спросила. Сказала:
— Но я знаю тебя мужчиной. Ты — полноценный мужчина.
— Был, — сказал Евгений и, чуть отстранив её, прошёл в спальню.
— Но ты же не монах! — рассердилась она.
— Монах?! Да, я монах. Женщины у меня нет и не будет.
Она хотела сказать: «Тогда разойдись со мной!», но не сказала. Она не сможет жить без него. И детей он с ней не оставит.
«Он никогда не дастся тебе, как не дался мне».
«Зачем он тебе такой?!» — спросила её тогда Инга.
— Ты совсем не любишь меня? — снова подступила она к нему.
Он уже лежал с книгой в руках, отключившись от неё за то время, что она говорила сама с собой. Вихри крутились в ней, как крылья работающей мельницы, и разрывали её изнутри.
Глаза — детские, невинные, непонимающие, кроткие:
— Ты мать моих детей. Конечно, я люблю тебя.
— Но ведь ты не спишь со мной. Как же мне жить?
— Я не могу, — виновато сказал он. — Ты свободна.
— Для чего свободна? Для того, чтобы завести любовника? Для того, чтобы найти другого мужа? Для того, чтобы удавиться?
Он отложил книгу, сел, укрытый до пояса одеялом.
— Я очень виноват, — сказал он. Долго молчал. — Но я не могу, — повторил твёрдо. — Что же мне делать? Как помочь тебе?
— Может, ты врёшь? Может, у тебя есть женщина?
Он не рассердился, не раздражился. Он сказал тихо:
— Во-первых, я никогда не вру. Во-вторых, у меня нет женщины. В-третьих, у меня никогда не будет женщины, у меня больше не может быть женщины.
Она вынеслась из спальни вихрями, крутящимися внутри. Те же вихри завертели её по дому, сунули ей в руки холсты, спички, кинули к ванной, бросили холсты в ванну, подожгли.