дметая юбками осеннее золото. Жасинта не обратила внимания на такую метаморфозу; это он, выходя из комнаты, расправил сбившееся покрывало.
В том, что они решили изменить место встреч, виновата была, однако, не скудость обстановки, почти оскорбительная для их чувств. Для Васко было невыносимо едва ли не каждый раз сталкиваться на лестнице (темной, крутой, даже без слухового окна) с сыном хозяйки. Худенький подросток морщил нос, поправляя очки, и при виде таинственного посетителя (вероятно, не единственного) прижимался к перилам, молча и пристально смотрел на Васко, а потом мчался наверх, перепрыгивая через две ступеньки, и барабанил в дверь кулаками: «Открой, мама! Открой, мама!» — словно, не помня себя от горя, торопился сообщить о несчастье. Они долго пререкались, паренек ворчал, хныкал и унимался лишь, когда мать, решившая оплатить его отсутствие или его нейтралитет, опускала ему в карман монетку. «Это никуда не годится», бормотал он, уже спускаясь по лестнице и нащупывая монетку среди мотков бечевки и фотографий футболистов. Что думал мальчишка о тайных любовниках, людях из другого мира, которые располагались у них как дома, не обменявшись с матерью и двумя словами? Догадывался ли он, что происходит в этой заново обставленной комнате, пахнущей мылом и одеколоном, куда перенесли кувшин из столовой? Наверное. Как, должно быть, смущала его воображение дама, что приезжала на фырчащем такси и с видимым беспокойством просила остановиться поближе к двери! Не задумываясь особенно, он твердо знал одно: мужчина и женщина его враги. Он сидел на краю тротуара, почти у самого перекрестка, раскалывая и кроша булыжником другой камень, и поджидал, когда они выйдут; завидев их, паренек поднимался, делал вид, будто идет в том же направлении, что и они, отставал, разглядывая их со спины, и наконец кидал зажатый в руке обломок обо что-нибудь твердое — о стену, панель, чтобы напугать пришельцев, таким образом он брал реванш. И отправлялся домой удовлетворенный.
— Парень действует мне на нервы, а тебе?
Жасинту ничуть не задевало поведение глупого мальчишки. Напротив, скорее забавляло, как он оттопыривает верхнюю губу, точно кролик, строящий людям гримасы. Но раз уж Васко так чувствителен к пустякам и не умеет находить в них развлечение («Ох уж эти мне другие! Даже дети! Почему ты придаешь такое значение мнению других? Почему у тебя такой вид, будто ты готов просить прощенья за свои поступки или опасаешься, как бы прохожие не догадались, что у тебя на уме?»), раз Васко тревожится из-за каждой мелочи, у нее есть подруга, женщина без предрассудков, она не бросит их на произвол судьбы… Подруга эта («Вот увидишь, она просто очаровательна, держится свободно и догадливая, понимаешь?», — однако Жасинта не сочла нужным ответить на его коварный вопрос: «Где же ты с ней познакомилась?») живет в приличном месте, где любопытные старухи, уже сами ни на что не годные, не подкарауливают за занавесками, чтобы кого-нибудь застукать. Этой подругой оказалась Барбара. Тем не менее Васко, который всегда в решительную минуту оглядывался назад, еще колебался. Смешно сказать: он привязался к хозяйке, ласковой и кроткой, угадывая за ее сдержанностью доверчивую и отзывчивую душу. Она казалась безответной и такой хрупкой на вид и все же считала своим долгом опекать их. Как-то она сказала Васко:
— Мне хотелось сделать вам сюрприз. Я заказала сласти, но их не успели принести. Вы уж извините.
— Зачем это?! Стоило беспокоиться…
— Мне было бы приятно.
Васко помнил и другое: люстру на потолке, плакучую иву со стеклянными подвесками, зелеными и голубыми, — три месяца, что они снимали комнату, не могли бы оплатить ее стоимость, — плащ, который хозяйка одолжила Жасинте, когда пошел проливной дождь, полный почтительного обожания взгляд, каким она его разглядывала на плечах у этой дамы, и как она пыталась оправдать свои приступы меланхолии:
— Что-то мне сегодня неможется. Я была у врача, он дал мне таблетки, такие малюсенькие. Одни от тоски, другие жаропонижающие. Иногда жизнь давит, как свинец. И мы не выдерживаем ее тяжести.
Васко это знал. Для большинства из тех, кто принадлежал к незнакомому Жасинте миру, жизнь была именно такой.
Одним словом, он привязался к хозяйке. Он привыкал к людям и к вещам. Врастал корнями и, если эти корни обрубали, чувствовал пустоту. Однако отступить он уже не мог. Не из-за противного мальчишки, подкарауливавшего их на углу с орудием своей затаенной ненависти, но, главное, потому, что хотел скрыть от Жасинты свою нерешительность, продолжая, как в первые дни, разыгрывать перед ней сурового и непреклонного мужчину, возвышенную натуру, которой не страшны мелочи повседневной жизни и постоянные удары судьбы, оставляющие следы лишь на поверхности. Или что он тешится этой иллюзией.
Подругой оказалась Барбара. Когда они подходили к ее дому, Жасинта внезапно остановила Васко: «Здесь мы расстанемся. Я пойду вперед. Ты ведь знаешь, что ее квартира на пятом этаже». Может быть, он не понял Жасинту, может быть, он и в самом деле позволил по рассеянности в дверь на четвертом этаже, может быть, эта квартира и правда пустовала и хихиканье доносилось с другого конца коридора, только Васко никогда во все это не верил. За близость с Жасинтой ему приходилось расплачиваться сомнением. В любых обстоятельствах. День за днем. После того как он безуспешно звонил у дверей и ему отвечала напряженная тишина, похожая на затаенное дыхание, после того как он вышел на улицу и посмотрел снизу на закрытые наглухо окна пятого этажа, где его обещала ждать Жасинта, безмолвного пятого этажа, если не считать приглушенных смешков, которые могли доноситься и из другого места. Васко уселся в кафе у окна, защищавшего от пронизывающего ветра (ребенок спросил: «Где же солнце, дедушка?» — «Оно спряталось, ему холодно»), у окна с неровным стеклом (мимо проезжал на мотоцикле парень в свитере с высоким воротом, в грязных узких джинсах, с воинственным и в то же время безразличным взглядом, он заколебался, стоит ли останавливаться, потом слез с мотоцикла, вызывающе громко придвинул стул, будто ждал, что кто-то будет этот стул у него вырывать, и готовый наскандалить, все с той же наглой миной раскрыл принесенный с собой журнал, стал листать его, презрительно и равнодушно, но вдруг попался на крючок и, скрестив ноги, с напряженным интересом, уже не в силах отпустить приманку, принялся читать статью, название которой Васко легко разглядел со своего столика: «Матра[13] — новая звезда формулы I»); Васко уселся у окна, заняв стратегически выгодную позицию, откуда мог незаметно обозревать местность, и решил наблюдать за домом, пока оттуда не выйдет Жасинта. Жасинта или дьявол в ее обличье. Он должен узнать, почему никто ему не открыл. Хотя согласиться с тем, как ему, наверное, объяснят смешки и молчание, означало согласиться с абсурдом. В кафе вошли иностранцы, чтобы купить почтовые открытки с видами, выставленные в витрине табачного киоска, официантка изо всех сил старалась с ними объясниться, ребенок, спросивший, куда исчезло солнце, зачарованно глядел на них, девушка из кассы поделилась своими догадками с посетителями: «Наверное, это северяне», и тут же веско и поучительно добавила: «Они говорят больше по-немецки, чем на других языках». Жасинта или дьявол в ее обличье. Блондинку из компании северян — в кроваво-красных чулках, отчего казалось, будто с ног содрана кожа, — привлекла буфетная стойка, ее бледно-голубые глаза, не отрываясь, смотрели на бутылки, и длинный, чуть искривленный на конце палец указывал то на одну, то на другую, растерявшийся буфетчик никак не мог угадать, что она выбрала («А вдруг она хочет купить все».), пока один рабочий не рискнул подсказать: «Дайте ей „Сандимэн“», и блондинка кивнула с улыбкой, вероятно, боясь новой путаницы: «Сандимэн… Сандимэн», а рабочий обрадовался своей догадливости. «Вот я какой дошлый, иностранцев понимаю с полуслова». Жасинта или дьявол в ее обличье. Но подкарауливая ее, он упустил из виду, что можно вызвать такси: оно внезапно остановилось перед домом, просигналило и, не успел Васко пересечь улицу, умчалось с двумя дамами. Одной из них была Жасинта. Должно быть, обе поджидали такси в вестибюле.
Потом Жасинта позвонила ему: «Что с тобой стряслось? Я постарела, пока ждала тебя, а ты куда-то исчез. Что это еще за фокусы?» Горячась, он рассказал ей со всеми подробностями, как без конца нажимал на звонок, как недоумевал, сердился, как следил за домом из кафе. «Ты недотепа, Васко. Конечно, ты ошибся этажом». Она поощряла его к новым откровениям, а в голосе звучала скрытая насмешка, торжествующее злорадство. Лишь когда он излил свой гнев, у него вдруг мелькнуло подозрение: Жасинта пошла вперед, чтобы договориться с Барбарой об этой глупой проделке. Бесцельной, как и другие проявления ее злости. Он не ошибся этажом.
Опоздания, ложь, нелепые капризы повторялись изо дня в день, впрочем в тщательно отмеренных дозах, — Жасинта знала, до какого предела можно ущемлять его самолюбие («Дай-то бог, чтобы меня не очень мутило». — «Мутило? Почему?» — «Я отправляюсь путешествовать. На пароходе. В Луанду». Разумеется, Жасинта никуда не собиралась, просто сболтнула первое, что пришло ей в голову, и какое-то мгновение, должно быть, сама верила в свою ложь). Но и самая нелепая ложь казалась ей недостаточной. Почему? Чего добивалась Жасинта? Чтобы Васко постоянно жил в атмосфере неуверенности, даже язвительных насмешек. Страсть достигалась любыми способами. Ярость, удивление, ненависть — все подходило, все должно было разжигать любовный пыл, не давая ему остыть. Тем не менее первое время он не замечал в непостоянстве Жасинты ни умышленного притворства, ни расчета. Считал, что такая уж она есть, что притворство стало ее второй натурой, житейским кодексом. Они узнавали друг друга с изумлением и радостью, в бурном порыве, и это защищало их от пустоты, возникавшей после того, как чувственность была удовлетворена. А когда оба ощущали угрозу этой пустоты, прибегали ко лжи, которую готовы были принять за истину. В них пробуждалось то, что до сих пор было подавлено, изуродовано. Подавал пример Васко; из них двоих он больше нуждался в иллюзиях: он пытался смягчить чрезмерную горячность Жасинты, чуть касаясь губами ее глаз, щек, ушей, осторожно гладя ее лицо сильными пальцами, ласково повторяя «любимая», хотя и относилось это к другой, может быть, к Марии Кристине, может быть, к забытой или никогда не встреченной женщине, для которой он сберег нежность, и, сколько бы он ни растрачивал эту нежность, она становилась только чище.