Живущие в подполье — страница 25 из 44

Такой ли происходил между ними разговор? Разве узнаешь, Васко? Наверное, что-нибудь в этом роде.

Стоит ли говорить, что Жасинта на встречу не явилась, скорее всего, злорадствовала, наблюдая откуда-нибудь за тщетными поисками Марии Кристины. («Дорогой мой! Мне сказали, будто твоя жена подкарауливает в церкви твоих любовниц. С ней что-то неладно, обрати внимание. Не помню уж, кому она признавалась в своих чудачествах». — «Да в чем дело?» — «Не сердись, дорогой. Кажется, ей кто-то позвонил или она сама вбила себе в голову, что твои любовницы станут в церкви замаливать грехи». — «Это ты ей звонила?» «Отпусти мою руку, Васко, не будь грубым. Ты, кажется, считаешь меня дурочкой? Неужели ты не понимаешь, что я меньше всего заинтересована в…» «Замолчи, Жасинта, мне противно тебя слушать».) Васко стоял у окна и вдруг увидел Марию Кристину, возвращающуюся домой. Она переходила улицу, точно сомнамбула, не обращая внимания на автомобили, которые угрожающе рычали вокруг нее. Когда он открыл дверь, ее померкшие глаза уже не молили.

— Я требую правды, Васко!

Но правда, пусть и желаемая и необходимая, была бы жестокостью.

XII

«Если хотите, хоть завтра», — тихо ответила Жасинта, не скрывая жадного нетерпения, прежде чем их услышал тот, кто проходил неподалеку по усеянной сосновыми иглами тропинке. Хоть завтра. От волнения он не спал всю ночь, предвкушая то, что неизбежно должно было случиться. Ничто не помешает ему продолжить эту встречу, означавшую для него запоздалую, но все еще спасительную возможность освобождения. И потому он думал о Марии Кристине, а не о той, другой, ворочаясь с боку на бок без сна, во влажной от пота пижаме, ожидая, когда раздастся предутренний шум и скрытые под землей артерии города выплеснутся на поверхность; когда первый автобус, пыхтя от натуги, взберется на вершину холма, испустит хриплый стон во время секундной передышки, пока шофер переключает скорость, словно размышляя, покориться тишине либо взорвать ее, — о ней он думал, о своем сыщике, искалеченном тираническим рвением шпионить и притеснять. На сей раз он пойдет до конца, продираясь сквозь ряды колючей проволоки, даже если на ней останутся клочья его кожи. Это решение было вызвано отчаянием или, быть может, желанием отомстить, возникшим в тот момент, когда к потрескиванию разогретых на солнце сосновых шишек прибавился глухой предательский шум шагов того, кто шел требовать у него отчета, поддался он или нет соблазну. Впрочем, стоило Марии Кристине подстеречь эту бессонницу, эту тревогу и допросить его, по обыкновению, повелительно, будто выворачивая наизнанку, в темноте пробегая пальцами по его лицу, словно можно на ощупь почувствовать ложь, он, вероятно, отказался бы от своего намерения. Но она спала. Запыхавшись, вскарабкался на холм утренний автобус, предвещая уличную толчею, выкрики продавцов газет, неудержимый бег автомобилей, от которого содрогались каркасы домов, усталое пробуждение горожан, раздраженно готовящихся к началу нового дня (впрочем, не к началу, а к монотонному ежедневному повторению, словно жить — значит выполнять тягостный долг). Когда Мария Кристина встретилась с ним за завтраком, не нарушая молчания, которое она хранила со вчерашнего вечера, точно горячую золу в камине, предвкушение дневной суматохи уже ощущалось в нервных жестах Васко, в его отсутствующем выражении лица, хотя он еще был здесь, рядом с нею.

«Завтра», — сказала Жасинта. И от этого завтра его отделяло несколько часов. Однако по мере того, как шло время, Васко находил все больше причин, способных помешать встрече или изменить его решение. И виноват тут был не только страх перед последствиями этого нелепого похождения, достойного закусившего удила подростка, не только трусость, но главным образом лень. Жизнь его текла вяло, точно усмиренная река. Он не любил водопады и скалистые ущелья, ведь, преодолевая их, можно разбиться в кровь. Жизнь без событий, лишь с редкими подземными толчками. Выходила ли эта река когда-нибудь из берегов, обретая прежнюю неукротимость? Словом, еще не поздно было отказаться от встречи с Жасинтой в мастерской.

Мастерская находилась в центре города, на старой площади, которая по инерции, а вовсе не из любви к прошлому сопротивлялась мошенническим ухищрениям строителей, прокладывающих улицы где попало. В тени огромных деревьев сквера стояли скамейки, сюда едва доносился грохот ближнего проспекта, и под убаюкивающее журчание фонтана здесь дремали после обеда старики, а дети шумно резвились среди кустов, точно птицы на закате. Иногда, перед тем как начать работать, Васко тоже сидел на скамейке. Казалось, что от стариков, почти всегда одних и тех же, осталась одна оболочка, что жизнь ушла из них и больше им не принадлежала. Зато им принадлежали деревья, фонтан, птицы, размеренный бой часов. Приятные воспоминания о прошлом, всегда безмятежные и безмолвные, лишенные сожалений. Поэтому, когда здесь бросали якорь выплывшие из бурного уличного потока, их встречали недружелюбно. Старики просматривали газеты, придирчивым взглядом блюстителей нравственности неодобрительно наблюдая за вырождающимся и чуждым им миром. А когда газета была прочитана от строки до строки, они садились на тщательно сложенные страницы, оставляя для обозрения лишь узкую полоску, но и ее ревностно оберегали от назойливых глаз посторонних. Здоровались они друг с другом, точно члены тайного общества. Любимой темой их разговоров были болезни, о которых они рассуждали со знанием дела и гордостью. Особенно, будто почетной привилегией, гордились те, у кого были наиболее тяжелые и неизлечимые болезни: «Меня уже дважды резали. Довольно. Больше я им не дамся». И обменивались советами, весьма сомнительными и основанными лишь на расхождении с общепринятой в медицине точкой зрения. Те, кто не мог похвастать солидным опытом по части недугов, еле осмеливались подать голос. Разговор начинался так:

— Ну как сегодня ваша печень?

— Ох, и не говорите! Такая горечь во рту!

— Попробуйте магнезию, сразу большую дозу. Ничто с ней не сравнится, я проверил это на собственном опыте. Только купите английской, она гораздо лучше. Вы еще не знаете, мой друг, что такое воспаление печени!..

Порой дети прерывали игры, глядели на стариков с интересом или недоумением и тут же убегали. Будто никогда и не знали об их существовании. Будто мир стариков не был реальным миром.

Васко наблюдал за стариками и за детьми рассеянно, оставаясь только зрителем. Но однажды его внимание привлек мальчишка — худенький, кожа да кости, на бледном лице — глаза-угольки. Мальчишка приходил в сквер, чтобы подружиться с остальными, но дети с презрением отталкивали его и дразнили «голодранцем», наверное, из-за выцветшей голубой блузы, которая, без сомнения, была с плеча взрослого мужчины. «Голодранец! Голодранец!» кричали они с бессмысленной жестокостью. Его прогоняли, но он тут же являлся вновь и бегал, воображая, будто и он участвует в игре, иногда, правда, ему разрешали заменить кого-нибудь из опоздавших, тогда он быстро стаскивал блузу, хохотал по любому поводу, подчинялся каждому приказанию, не обращал внимания на обиды, пока из переулка не доносился крик, заставлявший его замереть на месте: «Кто тебе разрешил бездельничать?» Должно быть, кричала мать или бабка. Игра на мгновение прекращалась. Он поднимал блузу с влажной травы. Старики вновь задремывали. И по-прежнему доносился издалека невнятный уличный шум.

Но пора в мастерскую, раз уж встреча должна состояться. Входили в студию через дверь, ведущую на голубятню, страдавшую от дурного соседства кабаре, и, миновав коридор, вернее, галерею, где холод пробирал до костей, как в подземелье, попадали в застекленный внутренний дворик. Этот дворик и служил мастерской. По вечерам здесь была слышна музыка — репетировал оркестр кабаре, сначала оркестранты после бессонной ночи играли вяло, но постепенно ритм ускорялся, становясь все неистовее, и наконец в еще пустом зало мелодия бушевала точно одержимая.

Васко прислонился к садовой решетке, прежде чем войти в студию. Надо было собраться с мыслями и найти подходящий предлог, чтобы отослать домой двух помощников, хотя те знали, как и он, что барельеф, над которым они сейчас работают, через неделю нужно сдать заказчику. Впрочем, если бы он и придумал правдоподобное объяснение своему внезапному желанию остаться в мастерской одному (объяснения, которые приходили в голову ночью, казались теперь смехотворными — ночная ясность при свете дня оборачивалась нелепостью и безрассудством), кто мог поручиться, что какой-нибудь из этих небрежно одетых юнцов с шевелюрой неприкаянных ангелов, которые в упоении носились по беспорядочно загроможденному ателье, точно жеребята по лугу, не ворвется сюда с обычной бесцеремонностью. Представив такую возможность, он впервые взглянул на них словно со стороны: все они мнили себя непризнанными гениями, все открыто враждовали друг с другом, а их презрение к авторитетам было не больше, чем рассчитанная на эффект поза, — словом, все это сборище паразитов ему давно пора было прогнать. Он захлопнет у них перед носом дверь. Захлопнет дверь перед кем угодно. Перед целым городом. Но Жасинта? Так ли он уверен, что она не забыла об их вчерашнем уговоре? То, что произошло в загородном доме Малафайи в тот день, когда сосновые шишки потрескивали от знойного дыхания лета, имело значение для Васко, который привык подчиняться случаю, не думая о последствиях и даже не находя в себе мужества воспользоваться удобной возможностью, — для Васко, но не для Жасинты, которая легкомысленно целовалась с ним только потому, что в то мгновение ей этого хотелось, и, может быть, уже забыла о своем порыве. Васко знал эту породу людей. Знал и как питающий к ней отвращение зритель, и как статист. И с этой потерявшей стыд женщиной, не знающей, куда девать свой досуг, он решил взбунтоваться против деспотизма Марии Кристины? Во всяком случае, если он решит ожидать ее, и, может быть, напрасно, — надо освободить территорию. В его распоряжении оставалось несколько минут. Пытаясь прийти к окончательному решению, Васко прислонился к решетке с видом профессионального бездельника, который, останавливаясь по дороге от портного, разминает сигару (на улице они всегда курят сигары), и недружелюбно поглядывал на прохожих, будто между ним и прохожими назревала ссора. А способов ускорить ее было немало. Например, неторопливо раздеться на глазах у всех и пройтись по проспекту. Наверное, нагота покажется более вызывающей, если оставить на шее галстук. Или же прогуляться по улице в красном, зеленом или лиловом пиджаке, лишь бы цвет был непереносимо ярким. Представив себе эту сцену, он затрясся от немого смеха, даже мускулы живота заболели. Ядовито-зеленый пиджак, цвета салата-латука. И шокирован будет не он, а прохожие, им будет неловко смотреть на него. Как на того субъекта, которому взбрело в голову помочиться на виду у всех неподалеку от строящегося здания. А почему бы нет? Он не очень заботился о приличиях, пусть отворачиваются другие. Вот именно, пусть отворачиваются другие. Или не надевать яркого пиджака, не разгуливать голым, а плевать в каждого проходящего мимо агента тайной полиции. Обычно он сразу, особым чутьем угадывал эту разновидность рода людского.