Однако даже во всех этих одежках Анджела все равно выглядела хрупкой. Видимо, она постоянно мерзла, поскольку в лице ее не было ни кровинки и ее била непрерывная дрожь.
Она обняла меня. Это было ее обычное – крепкое, костлявое и сильное – объятие, но теперь я почувствовал в ней необъяснимую усталость.
Затем Анджела устроилась возле полированного соснового стола и жестом пригласила меня сесть напротив.
Я снял кепку и хотел было избавиться от куртки, поскольку на кухне было слишком жарко. Однако в кармане куртки покоился пистолет. Он мог звякнуть об стул или выпасть на пол, когда я буду раздеваться, а пугать Анджелу мне не хотелось.
В центре стола горели четыре церковных свечи, вставленные в подсвечники из рубинового стекла. Отражаясь в нем, их пламя отбрасывало на полированную поверхность стола зыбкие красные блики. Рядом стояла бутылка абрикосового бренди. Анджела поставила передо мной внушительных размеров бокал, и я наполнил его до половины.
Ее бокал был полон по самый край, и я догадался, что он у нее – не первый за сегодняшний вечер.
Анджела сжимала бокал обеими руками, словно пытаясь согреть ладони, а когда поднесла его к губам, еще больше, чем когда бы то ни было, напомнила мне брошенного ребенка. Несмотря на свою изможденность, она выглядела лет на пятнадцать моложе своего возраста, а сейчас и вовсе была похожа на девочку.
– С тех пор как себя помню, я всегда мечтала стать медсестрой.
– Ты ею и стала. Причем – самой лучшей, – искренне произнес я.
Женщина облизнула с губ остатки бренди и уставилась в свой бокал.
– Моя мама страдала ревматическим артритом, болезнь прогрессировала не по дням, а по часам. Так быстро… К тому времени, когда мне исполнилось шесть, она уже могла ходить только в металлических скобах для ног и с костылями, а вскоре после моего двенадцатилетия слегла в постель и больше не вставала. Она умерла, когда мне было шестнадцать.
Я не знал, что сказать. Любые слова утешения в данной ситуации прозвучали бы нелепо, фальшиво и кисло, как уксус. Я был уверен, что Анджела собирается сообщить мне нечто важное, но ей нужно время, чтобы подобрать слова, выстроить их в определенном порядке и заставить маршировать через стол в мою сторону. Поскольку, что бы она ни намеревалась поведать мне, это нечто пугало ее. Пугало до смерти, заставляя дрожать и бледнеть.
Медленно подбираясь к главной теме своего рассказа, женщина продолжала:
– Мне доставляло удовольствие приносить маме какие-то необходимые мелочи, которые ей самой взять было трудно. Стакан чаю со льдом, сандвич, лекарство, подушку для кресла – все, что угодно. Потом – утку, а под самый конец, когда она уже находилась в бессознательном состоянии, – менять ей простыни. Даже это не вызывало у меня брезгливости. Когда я что-то приносила ей, она всегда улыбалась и гладила меня по голове своими бедными, изуродованными болезнью руками. Я не могла излечить маму, не могла вернуть ей способность бегать и танцевать, избавить ее от боли и страха, но я могла ухаживать за ней, следить за ее состоянием, доставлять хотя бы маленькие радости. И это было для меня важнее, чем… все на свете.
Абрикосовый напиток был слишком сладким, чтобы называться бренди, но все же не таким приторным, как я ожидал. Зато он оказался весьма крепким. Но все же не до такой степени, чтобы заставить меня забыть о своих родителях, а Анджелу – о ее матери.
– Я хотела только одного – стать медсестрой, – повторила она. – И в течение очень долгого времени была вполне довольна своей работой. Да, это грязная и печальная работа, особенно когда теряешь пациента, но вместе с тем она приносит огромное удовлетворение. – Анджела подняла глаза от бокала. Их взор был обращен в прошлое. – Господи, как я напугалась, когда у тебя был аппендицит! Я боялась, что потеряю своего маленького Криса.
– Не таким уж я был и маленьким. Девятнадцать лет.
– Глупыш, я стала твоей приходящей медсестрой с того дня, когда тебе поставили диагноз, а ты тогда был еще грудничком. Для меня ты всегда останешься маленьким.
– Я тоже люблю тебя, Анджела, – улыбнулся я.
Привыкнув выражать свои эмоции без обиняков, я иногда забываю, что некоторых людей эта манера может озадачить, а других, как случилось сейчас, чересчур сильно тронуть. Глаза Анджелы наполнились слезами. Чтобы не дать им волю, ей пришлось прикусить нижнюю губу и вновь приложиться к бокалу.
Девять лет назад у меня случился аппендицит. Это был как раз тот случай, когда болезнь не дает о себе знать до того момента, пока человек не окажется в критическом состоянии. После завтрака у меня прихватило живот. Перед обедом меня уже отчаянно тошнило, я стал красным как рак и страшно потел. В животе бушевала такая боль, что я извивался подобно креветке, которую повар-француз живьем кидает в кипящее масло.
Моя жизнь оказалась под угрозой. Дело в том, что я не совсем обычный пациент и врачам в больнице Милосердия необходимо было принять определенные меры. Разумеется, ни один хирург не стал бы разрезать мне живот и проводить операцию в кромешной темноте или даже при недостаточном освещении. Но вместе с тем, если бы я оказался на операционном столе и находился там долгое время в свете хирургических ламп, я получил бы страшные ожоги кожи, результатом чего неизбежно стал бы рак, а о заживлении шва не пришлось бы и мечтать.
В итоге от пояса до пят я был укрыт тройным слоем простыней, которые вдобавок подкололи булавками, чтобы они не сползали. Еще несколько простыней понадобилось для того, чтобы соорудить некое подобие палатки, укрывшей мою голову и верхнюю часть тела. Она была сделана таким образом, чтобы анестезиологи, вооружившись фонариком-ручкой, могли время от времени заглядывать внутрь и измерять мне давление, температуру, приладить маску наркоза, удостовериться в том, что присоски электрокардиографа надежно прилеплены к моей груди и запястьям.
Незакрытым был оставлен только крошечный участок – почти щелка – на моем животе. Только после этого хирурги сделали надрез. Но к этому моменту раздувшийся аппендикс лопнул. Начался перитонит, развился абсцесс, а за ним последовал септический шок, потребовавший еще одной операции. Ее мне сделали двумя днями позже.
Оправившись от септического шока и чудом избежав смерти, я еще четыре месяца жил в страхе. Я боялся, что пережитое испытание станет причиной одного из нервных расстройств, которыми так часто сопровождается ХР. Обычно они появляются после ожога кожи, в результате долгого пребывания на свету или других – еще не изведанных – причин. Но иногда их может вызвать к жизни травма или перенесенное потрясение. Я боялся, что в любой момент у меня начнут трястись голова или руки, станет ухудшаться слух, появится заикание. Я не исключал даже возможности психического заболевания. Однако мои страхи оказались напрасными.
Великий поэт Уильям Дин Хоуэллс написал, что на дне чаши, которую пьет каждый из нас, находится смерть. Однако в моей еще плещется немного сладкого чая.
И абрикосового бренди.
Сделав приличный глоток из своего бокала, Анджела проговорила:
– Да, я мечтала лишь об одном: стать медсестрой. Но взгляни на меня теперь.
Она, видимо, ожидала от меня вопроса, и я спросил:
– Что ты имеешь в виду?
– Быть медсестрой означает жизнь. Я же сейчас – символ смерти.
Я не понял, что она имеет в виду, но промолчал.
– На моей совести – ужасные вещи.
– Не наговаривай на себя.
– Я наблюдала, как другие люди творили нечто ужасное, и не попыталась им помешать.
– А ты бы сумела помешать им, если бы захотела?
Женщина задумалась и наконец ответила:
– Нет.
– Нельзя брать на себя вину за все на свете.
– Некоторым это не помешало бы.
Я не торопил ее. Бренди было вполне сносным.
– Вот что я скажу тебе, – вновь заговорила она, – это должно вот-вот случиться. Я превращаюсь.
– Превращаешься?
– Я чувствую это. Не знаю, чем я стану через месяц или полгода. Чем-то, чем не хочу становиться. Чем-то, чего боюсь сама.
– Я не понимаю.
– Разумеется.
– Могу я чем-нибудь помочь тебе?
– Мне никто не может помочь. Ни ты, ни даже господь бог. – Анджела перевела взгляд с рубиновых подсвечников на янтарную жидкость в своем бокале и заговорила – негромко, но решительно: – Мы загнали себя в западню, Крис. Такое с нами и раньше случалось, но сейчас все гораздо хуже и страшнее. А виной всему гордыня, надменность, зависть. Мы теряем все, абсолютно все. И уже невозможно повернуть назад, нельзя изменить содеянного.
Язык Анджелы не заплетался, но мне тем не менее подумалось, что она немного перебрала абрикосового бренди. Я пытался успокоить себя мыслью, что выпитый алкоголь заставляет ее слишком мрачно смотреть на вещи, что грядущая катастрофа, которую она пророчит, обернется на самом деле не ураганом, а всего лишь неприятностью, увеличившейся при взгляде на нее через бокал с бренди.
И все же слова Анджелы сделали свое дело. Несмотря на жару и бренди, мне стало холодно и расхотелось снимать куртку.
– Я не в силах остановить их, – продолжала она. – Но я могу другое – перестать хранить их секреты. Ты должен узнать обо всем, что случилось с твоими мамой и папой, Крис, даже если это причинит тебе боль. А ведь жизнь твоя и без того тяжела. Ох как тяжела!
Честно говоря, я не считаю, что жизнь моя так уж тяжела. Просто она другая, не такая, как у всех. Если бы я страдал от своей необычности и рыдал ночами, мечтая стать «нормальным», вот тогда моя жизнь точно превратилась бы в кошмар. Я бы сломался. Но мне больше по душе извлекать из своей жизни максимум удовольствия и превращать ее странности в преимущества, и поэтому она у меня не только не тяжелее, но даже легче, чем у многих.
Однако ничего этого я Анджеле не сказал. Если именно жалость ко мне заставляет ее делать свои не досказанные пока разоблачения – пожалуйста, я готов надеть маску печального горя и изображать из себя самого несчастного человека на свете. Я готов стать сумасшедшим Лиром. Я, если надо, буду Шварценеггером из «Терминатора-2», сражающимся с убийцей из жидкой стали.