— Разрешите доложить! Так что они сказали, что раз сам пришел, то навряд ли сбежит, пусть у нас у самих до утра будет. И потом сказали, что у них своих дел много. Если хотим, пусть завтра доставим, а не хотим — пусть как хотим. «У вас, говорят, свое начальство есть, к нему по команде и обращайтесь!» И еще сказали: «Передайте своему товарищу старшему лейтенанту, — тут насмешливые искорки в глазах Ефремова заметались уже совсем откровенно, — что на диверсантов этот случай непохожий, пусть спит спокойно, не боится!»
— Можете идти! — сердито сказал старший лейтенант.
Но Ефремов все еще не уходил. Он не спеша снял шапку, вынул оттуда тот самый листок из полевой книжки, что ему дал старший лейтенант, и положил на стол.
— Бумагу вернуть велели. Говорят: «Пусть ваша канцелярия подшивает, у нас своей хватает!»
— Идите, вам сказали! — чувствуя в словах Ефремова насмешку, но не имея возможности уличить его, крикнул старший лейтенант Крутиков.
Ефремов вышел в сени, ухмыльнулся в темноте и зашел в свою каморку.
«Вот бы политруку рассказать! Комедия! — думал он, продолжая ухмыляться. — Жалко, что спит».
Но Синцов не спал. И когда Ефремов, уступив ему лавку и устраиваясь рядом на полу, оттуда, снизу, смешливым шепотом сообщил подробности своего хождения в Особый отдел и своего доклада старшему лейтенанту, Синцова все это нисколько не развеселило.
Как много горя может доставить одному человеку другой, еще вчера неизвестный и чужой ему! Старший лейтенант не поверил Синцову, и Синцов чувствовал себя несчастным, несмотря на то что он не любил и не уважал этого старшего лейтенанта и не чувствовал себя виноватым ни перед кем, а уж тем более перед ним.
Лежа с открытыми глазами, Синцов думал о Золотареве: «Жив он или убит — никто, кроме него, не скажет, что же было там, в лесу, когда я потерял сознание. Он ли позаботился обо мне, или я сам сделал это в беспамятстве — снял, зарыл, а потом не нашел? Или было еще что-то, чего я не знаю и о чем даже не могу догадаться?.. Но что же тогда говорить людям, которые не верят мне?.. Говорить то, что я знаю, или придумывать то, чего не знаю?..»
Он спрашивал себя, а в глубине его памяти ворочалась все одна и та же, наверно, навсегда врезавшаяся фраза Серпилина, после переправы в первый день окружения, что легче стать к стенке, чем самому у себя сорвать комиссарские звезды.
Он вспомнил бойца там, в первые часы плена, и его вопрос: «Снять успели?..» Потом вспомнил вдруг ставшие недоверчивыми глаза старшего политрука, потом со все еще не прошедшей яростью вспомнил вопросы старшего лейтенанта и с внезапно возникшей в глубине души спокойной решимостью идти, не отступая, подумал, что Особый отдел — как раз то место, куда и надо явиться, раз ему не верят. Разговор со старшим лейтенантом так хлестнул его по лицу, что уже, помимо собственной воли, ему мерещились другие лица, другие недоверчивые вопросы, другие глупо торжествующие глаза: «Ага! Сейчас я тебя поймаю!» Нет, он пойдет именно туда, где по долгу службы обязаны проверить все, от начала до конца, и пойдет теперь же, не откладывая! Пусть проверяют! Если могут. А если не могут, — пусть пошлют в строй и проверяют в бою!
Он спустил ноги с лавки, надел сапоги, ватник и шапку и, переступив через мирно посвистывающего во сне Ефремова, вышел в сени. Из вторых дверей на пол ложилась слабая полоска света. Синцов распахнул дверь и вошел в соседнюю комнату. Старший лейтенант спал ничком, уткнувшись в подушку, положив грязные сапоги на обрывок газеты. Ремень с кобурой лежал рядом с ним на табуретке, а планшетка — на столе. Лампа еще горела, закоптив все стекло.
— Старший лейтенант, — окликнул Синцов и, не сбавляя голоса, повторил: — Старший лейтенант!
Но старший лейтенант спал как убитый.
Сначала Синцов хотел разбудить его и сказать, что сам намерен сейчас же, немедля, идти в Особый отдел, с конвоем или без оного — это уже как заблагорассудится товарищу старшему лейтенанту. Но, окликнув его два раза и не разбудив, передумал. Подойдя к столу, он не спеша открыл планшетку, вырвал листок из лежавшей в ней полевой книжки, вытащил оттуда же из ушка заботливо очиненный карандаш, написал несколько слов и, взяв с табуретки тот самый пистолет, за который в разговоре с ним хватался старший лейтенант, положил пистолет поверх записки. Уже подойдя к дверям, он еще раз окинул насмешливым взглядом всю эту картину: спавшего без задних ног старшего лейтенанта, догоравшую лампу, записку с положенным поверх нее пистолетом…
«Да, попади к тебе настоящий диверсант, плохо бы тебе пришлось!»
На улице уже светало, дорога поднималась от выселок вверх по косогору, и там версты за две серели крайние дома деревни. Ефремов как раз рассказывал о том, как он в темноте топал в эту гору; колебаться, куда идти, не приходилось.
Пройдя с километр, Синцов посторонился, чтобы пропустить несшуюся навстречу полуторку.
«Может быть, как раз за старшим лейтенантом», — усмехнулся он тому, какая будет кутерьма, когда проснется старший лейтенант, и пошел дальше.
Ефремов проснулся, услышав, как возле дома гудит машина. Вскочил, откинул мешок, которым было занавешено окно, — на улице было уже светло, — и, обернувшись, увидел, что политрука нет на месте. Он заглянул в соседнюю комнату: не зашел ли политрук к старшему лейтенанту? Но старший лейтенант, тоже услышавший гудок, лежал в комнате один, еще мыча сквозь сон и в два кулака протирая глаза.
Ефремов выскочил на улицу, подумал, что политрук вышел «до ветру», обошел вокруг дома, даже окликнул несколько раз: «Товарищ политрук, товарищ политрук!», но никто не отвечал ему.
Тогда, немного помедлив в сенях, но не слишком, потому что докладывать предстояло неотвратимо, он вошел в комнату.
Старший лейтенант сидел на койке и все еще протирал глаза.
— Ну что, машина пришла? Я не ослышался?
— Нету политрука, — вытянувшись, сказал Ефремов.
— Как нету?
— Нету! И на улице нету, нигде нету, — сказал Ефремов.
— Вот! А называются особисты! Ушел! Ушел, сволочь, диверсант!.. — торжествующим от чувства своей правоты голосом закричал старший лейтенант Крутиков, и лицо его в эту секунду было настолько же счастливым, насколько несчастным выглядело лицо Ефремова…
В этот момент они оба еще не заметили записки Синцова.
Записка была обнаружена, когда жестоко обруганный Ефремов уже вышел из комнаты, а старший лейтенант Крутиков хватился своего пистолета. Растерянно отодвинув его в сторону, он несколько раз подряд прочел записку, радуясь только одному: что Ефремов, слава богу, уже вышел. В записке стояло всего четыре слова: «Ушел в Особый отдел», но положенный сверху собственный пистолет Крутикова был таким ядовитым примечанием к этой записке, что старший лейтенант чуть не заплакал от унижения.
А Синцов шел и шел себе по дороге. Несмотря на ранний час, он встретил нескольких военных, но на него никто не обратил особого внимания, потому что он шел выбритый и одетый так же, как и другие. На нем были ушанка со звездочкой, из-под которой только чуть-чуть белела сбоку полоска бинта, ватник и сильно прохудившиеся сапоги, но не у всех же сапоги были новые. Он был без винтовки, но не у всех были винтовки. Словом, он мало чем отличался от других военных людей, шедших и ехавших в тот час по дороге.
Великое дело — принять решение. Даже походка, несмотря на усталость, делается от этого другой… Деревня, куда шел Синцов, если смотреть от выселок, казалось, стояла прямо при дороге, а на самом деле была чуть в стороне. Впереди были разбитый бомбой мостик и объезд. За объездом дорога шла дальше прямо, а к деревне надо было свернуть вправо.
Синцов подошел к объезду, когда там в выбитой грузовиками глубокой колее застряла недавно обогнавшая его «эмочка». Шофер и командир выталкивали ее; шофер — отворив дверцу и одной рукой выворачивая руль, а командир — схватясь за задний буфер.
— Эй, боец! — обернувшись и заметив Синцова, закричал командир. — Давайте сюда! Помогите вытащить! А ну, быстрее!..
Синцов невольно послушался этого повелительного окрика и, подойдя, взялся за задний буфер. Они нажали вместе, и машина выехала из колдобины.
— Ладно, спасибо, — сказал командир, разгибаясь и отряхивая от грязи полы шинели.
Синцов тоже разогнулся, и они встретились глазами.
Перед ним стоял Люсин, живой, здоровый, точно такой же, каким был раньше, Люсин, но только не с двумя, а с тремя кубиками на петлицах. Они оба были удивлены, и, кажется, Люсин даже сильнее Синцова.
— Люсин! Здорово!
Они пожали руки друг другу, все еще продолжая удивляться.
— А мы тебя уже списали в без вести пропавшие…
— И жене сообщили?
— Вот этого уж не знаю… Где ты был?
— Только вчера из окружения вышел… Куда едешь? В редакцию? Где она теперь?
Люсин наконец отпустил руку Синцова. Оттенок первого волнения исчез с его лица и заменился чувством превосходства.
— Когда уезжал на передовую, была в Перхушкове.
— Да это же под самой Москвой! — воскликнул Синцов, даже и сейчас все еще до конца не осознавая, как приблизился фронт к Москве.
— Ну да!.. А где же еще? А вот пробыл пять дней на передовой, и ночью в политотделе армии сказали, что редакция уже не в Перхушкове. Не то в Москве, в «Гудке», не то за Москвой, по Горьковской. Мы последнее время были в поезде, так что, возможно, поезд и перегнали. А может, и в Москве. Вот какие дела! — бодро сказал Люсин.
Бодрость эта происходила оттого, что он несколько дней подряд сидел на передовой и теперь, отдыхая от чувства опасности, встряхнувши перышки, как воробей, ехал обратно в редакцию с планшетом, полным материалов.
— А ты куда сейчас шел-то? — спросил Люсин и, вглядевшись в исхудавшее лицо Синцова, добавил: — Да, можно сказать, что от тебя половина осталась!
— Куда? — переспросил Синцов. — Теперь, раз тебя встретил, туда же, куда и ты, — в редакцию. Довезешь?
Всего пять минут назад он был совершенно уверен, что его путь лежит вот к этим двум, уже видневшимся крайним домам деревни и больше никуда, а сейчас ему показалось бы странным всякое другое намерение, кроме намерения ехать в свою собственную редакцию вместе с этим свалившимся с неба Люсиным. Встреча с Люсиным была сама судьба, и, конечно, судьба счастливая. Кто бы в ту минуту на его месте усомнился, что это так?