Синцов добежал до штаба на две минуты раньше него, и когда Караулов подошел туда, на улицу уже выскочили потрясенные случившимся Баглюк и Малинин.
Караулов дошел до стены, задыхаясь, прислонился к ней и еле слышно спросил:
— Куда класть-то?
Он не хотел класть свою ношу на землю. Спросил, не удержавшись на ослабевших ногах, пошатнулся, съехал по стене спиной на снег, продолжая, как малого ребенка, держать на руках тело генерала.
Через несколько минут подъехали сани, и Караулов вместе с Баглюком положили тело генерала на постланное поверх сена рядно. Стоявший рядом Рябченко все время нагибался, брал пригоршни снега и прикладывал их к раненой руке. Снег сразу кровенел и отваливался розовыми кусками.
Малинин подвернул комбату намокший от крови рукав шинели и, так как Рябченко сгоряча никуда не хотел уходить, послал за врачом или сестрой, чтобы они сами пришли сюда.
Потом Баглюк, прежде чем везти генерала, пошел вниз, в подвал, звонить в полк и в дивизию. Как ни привыкли к потерям, но несчастье было из ряда вон выходящее и вдобавок поражало своей совершенной неожиданностью. Надо было предупредить о нем. Генерал лежал на санях. Лошадь топталась на снегу, тихонько подергивая сани.
А Малинин, Рябченко, Караулов и Синцов стояли рядом с санями, смотрели на мертвого, и каждый думал свое.
Малинин думал о том, что генерал почти ровесник ему и дети у него тоже, наверное, уже взрослые и, может быть, тоже были или будут на фронте…
У Рябченко, хотя и потрясенного так же, как все другие, это потрясение путалось с мыслями о собственной ране. Он думал о том, что если кость не перебита, то можно будет остаться в строю, и все прикладывал и прикладывал снег, чтобы унять боль, и пошевеливал пальцами раненой руки: нет, кажется, кость не перебита.
Караулов вспоминал о том, как перед самым ударом мины генерал толкнул его в спину и он проскочил на три шага вперед, а надо было не послушаться, устоять, тогда бы ничего не было. Под «ничего не было» он понимал, что тогда бы не генералу, а ему, Караулову, достался этот осколок, и в простоте этой мысли, и в силе его досады на себя выражалась вся самоотверженность его солдатской души.
А Синцов думал о том, что когда они шли все четверо по ходу сообщения, в его сердце вдруг заговорил страх и он пожалел, что вызвался идти за «языком». А сейчас, после этой неожиданной смерти, все на войне казалось ему одинаково страшным и одинаково нестрашным, и уже не было жаль, что он вызвался.
И только один генерал ни о чем не думал. Каким он был веселым весь этот день! Таким веселым, каким давно себя не помнил. Его так и распирало от счастья предстоящего наступления. Обычно вовсе не такой уж улыбчивый, он сегодня — нужно и не нужно — улыбался целый день. «Наступление! Наступление!..»
Нет, значит, не судьба была ему наступать. А как он ждал, как ждал этого, сколько мучился тем, что отступаем! Сколько дней и ночей мечтал об этом наступлении — и упал на самом пороге! Если бы мертвые могли думать после смерти, наверное, он бы думал именно об этом, а если бы мертвые могли плакать, наверное, на его глазах выступили бы слезы нестерпимой досады!
Генерал неподвижно лежал на санях и смотрел на четверых живых людей, с которыми он еще полчаса назад говорил и шутил, смотрел открытыми, мертвыми, начинавшими стекленеть глазами.
Баглюк вернулся. Тело генерала закрыли, чтобы не всякий встречный раньше времени знал, что убили командира дивизии, и сани с Баглюком и телом генерала поехали в обратный путь.
— Да, тяжело для дивизии, — глядя вслед уже скрывшимся за поворотом саням, сказал Малинин.
Запыхавшись от ходьбы по снегу, военврач, пришедший сразу вместе с сестрой и санитаром, благо в батальоне сегодня не было ни одного раненого, увел Рябченко на перевязку вниз, в подвал.
— У меня тело хорошее, быстро заживет! — уходя, сказал Рябченко, успокаивая больше себя, чем Малинина.
Он был храбрым человеком, но уже по первому ранению знал за собой такой грех, что плохо переносит боль, и сейчас робел перед перевязкой.
— Как думаешь насчет «языка», Караулов? — спросил Малинин, когда Рябченко ушел.
— Как? Возьмем, товарищ старший политрук!
Караулов даже с некоторым удивлением поднял на Малинина свои вспухшие от слез глаза. Теперь, после смерти генерала, последнее его приказание было для Караулова тем более святее святого.
— Я думаю так, — сказал Малинин, — пусть на первый случай Синцов сам напарника себе выберет и пойдет.
— А я? — осипшим от волнения голосом спросил Караулов. — Я генералу слово дал! Вы от меня его не отымайте!
— Вот именно, что дал, — сказал Малинин. — И, значит, должен провести операцию при всех случаях, обеспечить их проход через позиции, — кивнул он на Синцова, — а уж если у них не сладится, тогда разрешу тебе самому пойти повторить…
«Ишь ты, «не сладится»! Какое выражение осторожное подобрал: «не сладится»!» — подумал Синцов, и холодок прошел у него по спине.
— Вот так, товарищ Караулов, — сказал Малинин, заметив, что Караулов собирается возразить. — Идите действуйте!
У него не было профессиональных военных повадок, и, приказывая, он порой говорил не те слова, что положено, но характера у него хватало не повторять своих приказаний по два раза.
Караулов и Синцов пошли, а Малинин остался, все еще не заходя в подвал.
«Кто его знает! — подумал он. — Перевязка — дело невеселое, а Рябченко человек молодой и самолюбивый, еще застонет при мне, а потом стыдиться будет».
Малинин, когда считал, что без этого не обойдешься, не боялся портить отношения и доставлять неприятности, но без нужды задевать людей за больное место не любил. Так было и с Карауловым. Он отставил его от задания под разумным предлогом, не нанося обиды. На самом же деле он просто не хотел, чтобы Караулов шел к немцам, потому что как раз сегодня тот мог сорваться и погибнуть. Так, по крайней мере, казалось Малинину, после того как он своими глазами увидел всю меру испытанного Карауловым потрясения. Правда, Караулов был из тех, про кого любят говорить, что с ними ничего не станется, у них шкура дубленая! Но Малинин не верил в защитную силу дубленой шкуры, когда речь шла о человеке. О нем самом, случалось, тоже говорили этими же словами, а он просто-напросто умел держать себя в руках. Только и всего.
На огибавшей развалины тропке появился адъютант генерала. Он шел от минометчиков, спешил и, издали заметив только Малинина, решил, что опоздал.
— А где комдив, уехал? — спросил он на ходу.
Малинин посмотрел в глаза адъютанту и, вздохнув, сказал вместо прямого ответа:
— Спуститесь прямо по косогору. Сани по дороге поехали, еще догоните их, пока холм обогнут…
Адъютант побежал вниз по стежке, придерживая плясавшую на боку полевую сумку, а Малинин еще раз подумал о том же, о чем думал, провожая сани с Баглюком и телом генерала: «Плохо, очень плохо для дивизии!..»
Караулов, прежде чем зайти в землянку автоматчиков, скинул полушубок, долго оттирал его снегом, но кровь никак не оттиралась.
— Вы хотя лицо… — сказал ему стоявший рядом Синцов.
Караулов набрал горсть снега и несколько раз провел им по лицу.
— Ну как?
— Дайте-ка! — сказал Синцов и соскоблил у Караулова возле уха запекшееся пятно крови.
Караулов накинул полушубок на плечи, и они вошли в землянку.
До землянки уже дошел слух о смерти генерала, и когда Караулов начал объяснять задачу и сказал, что обещание достать «языка» было дано самому командиру дивизии, все почувствовали особую крепость этого обещания, данного мертвому.
Караулов объяснил задачу. Провожать и встречать разведку будет он сам. Кто вызовется идти напарником вместе с младшим сержантом Синцовым?
— Я пойду! — поспешно сказал Леонидов.
Синцов надеялся, что идти с ним вызовется Комаров: его спокойствие и ровность были Синцову по душе и внушали особое доверие.
Но вызвался Леонидов, вызвался и огляделся так зло, словно кто-то хотел вырвать у него кусок изо рта, и под его злым взглядом так больше никто и не вызвался.
То, что с ним вызвался идти не Комаров, а Леонидов, портило Синцову настроение, но спорить не приходилось. Леонидов сам выслушал от него сегодня обидные слова и, однако, шел: может, даже как раз и шел доказать, что его зря, напрасно обидели.
«Немного нервный он, а так — что ж, ничего…» — постарался успокоить себя Синцов и, в последний раз про себя пожалев, что с ним идет не Комаров, сказал вслух:
— Раз так, давай собираться!
Они пошли налегке, без полушубков, в одних подпоясанных ремнями ватниках, взяв с собой автоматы, ножи, по две гранаты на худой конец, если засыплются, клок ваты для кляпа и моток телефонного шнура, чтобы связать «языка».
Когда Караулов уже отдал все приказания и им оставалось лишь вылезти из окопа и сползти по занесенному снегом мелкому кустарнику вниз, к ручью на ничейной земле, Леонидов вдруг шепотом сказал на ухо Синцову слова, которых тот совсем не ждал:
— Кабы вчера не мой грех, сидели бы сегодня да твой орденок обмывали…
И Синцов понял: нет, не со злости вызвался в разведку Леонидов, а не хотел, чтобы из-за вчерашнего убитого им «языка» другие, а не он, рисковали своей жизнью.
— Погоди, еще обмоем, — сказал Синцов и, ощутив щекой колючее прикосновение снега, перевалился через бруствер…
Когда через три часа случилось несчастье, когда они, волоча за собой «языка», уже в лощинке, откуда до наших позиций осталось с полкилометра, попали на мины и Леонидову оторвало ступню, Синцов, поясным ремнем перетягивая ему под коленом ногу, с горечью подумал: «Вот тебе и обмыли!»
Рядом с ними на снегу лежал связанный по рукам и ногам немец, которого они сперва вели, связав ему руки, а последние полкилометра по очереди, как мешок, тащили за собою по снегу. Немец лежал и сопел: во рту у него был кляп.
Мина, скорее всего, была наша. Если бы мины были немецкие и немцы знали о них, они сразу после этого взрыва подняли бы стрельбу. Но на немецких позициях все было тихо, исчезновения заснувшего в окопе солдата еще не обнаружили, а взрыв, наверное, сочли залетевшей от русских миной.