На следующее утро она принялась за уборку — самый простой из известных способов делать чужое своим. Возя веником за шкафом, она наткнулась на какой-то предмет и вытащила его. Это оказалась картина, написанная нетвердой рукой любителя, в облезшей рамке, кем-то засунутая в дальний угол. Она протерла ее от пыли. На картине был изображен мужчина на фоне пейзажа. Лицо у него было асимметричным, нездоровым, да еще и художник старался подчеркнуть все его недостатки, словно находил в этом злорадное удовольствие. Пейзаж за спиной неизвестного расстилался необычайно безрадостный: пара угрюмых елей, болотце с ряской, гнетущее небо. Мужчина стоял, задрав плечи и сунув руки в карманы, выпятив острый подбородок, с некоторым протестом по отношению неизвестно к чему. Глаза у него были коричневыми и блестящими, как муравьи, и смотрели прямо на нее. Она знала, есть такой прием, когда зрачок рисуют по центру глаза, и, в какой угол комнаты ни отойди, будет казаться, что портрет следит за тобой взглядом.
Внезапно он пришел в себя. Еще прежде чем очнуться, он вдруг понял: он есть. Это было не мыслью, а болезненным толчком изнутри — одним стремительным рывком выдернуло его из глубин. Долгие годы он плыл в нигде, о котором ничего не помнил, сейчас ему представилось, что оно было похоже на абсолютное ничто с пузырями, носящимися в серой тьме с мягким шорохом. Давно никто не смотрел на него. Когда на него не смотрели, его не было.
Он ухватился за это ощущение, как водолаз за трос, вынырнул и ослеп. А потом увидел близко внимательный серый глаз с расставленными в глубине рыжими точками, как веснушками, темную линию, очертившую радужку, зрачок, в который, как в черную дыру, уносилась его душа. Он жадно впился в него. Сперва было больно, словно сунуть обмороженную руку в горячую воду. Но она смотрела, и это прошло. Звон в ушах исчез, распадаясь на отдельные звуки. Ветер коснулся лица, повисла на плечах тяжесть отсыревшего пальто, в кармане пальцы нащупали крошки табака. Он был.
Она рассматривала картину, и ей отчего-то стало печально и захотелось плакать. «Какая красота», — сказала она, хотя ничего не понимала в живописи, и, поискав глазами подходящий гвоздик, водрузила картину на стену — прямо напротив дивана.
— Черт знает, — сказал он, хлебая суп, — что за мазню ты повесила.
— Пусть повисит, — просительно сказала она. — Не знаю, как это нарисовано, но мне нравится.
Он был известный в узких кругах художник, и при нем она стеснялась говорить, что ей нравится в картинах, а что нет.
— Все-таки, — объяснила она, — кто-то старался.
— «Неизвестный художник». И правильно, что неизвестный, ценности не представляет. Не поленюсь и сам снесу на помойку.
В последнее время он стал часто раздражаться на нее по пустякам.
Во сне она шла по незнакомой местности. Дул осенний ветер, земля была сырой, с каждым шагом из земли сочилась черная вода. Вились в воздухе комары с тонким писком. Болото огибала дорога. Ей хотелось идти и идти по этой дороге и навсегда скрыться за поворотом.
Сначала он наслаждался ощущениями. Если она смотрела на него, мир распахивался и писк комара гремел, как труба, зелень травы резала глаза, он глох и слеп, и казалось, еще немного — и он не вынесет, не сможет вместить в себя все это. Когда она отворачивалась, еще долго стоял в нем неслышный звон, постепенно затихая, он расходовал запас бережно. Все время хотелось еще. Когда она давала ему есть себя, он исполнялся благодарности, истончающейся до нежности. Он понял: те, кто смотрит на него, отдают ему вот это тонкое, мерцающее, теплое, вытекающее через глаза. И он праздновал насыщение.
Мужчина ему не нравился. Он никогда не смотрел на него: он смотрел сквозь.
Она варила кофе и удивлялась, отчего ее вдруг снова одолели те мысли. Они были вместе долго, и все было правильно. Были свои печали, и радости, и небольшие события, ссоры, болезни, но ведь это и была жизнь, во всяком случае вполне реальная, без фантазий.
Она машинально взглянула на портрет, как иной раз смотрят в зеркало, в поисках ответного взгляда. Карие глаза были теплыми, тающими, как смола в жаркий день, словно мужчина смотрел на что-то хорошее. Видимо, картина была нарисована все же неплохо, что бы он там ни говорил, иначе почему казалось, что глаза все время меняют выражение. Она наклонилась и прочла надпись в углу картины. Там стоял год — судя по нему, ни мужчины, изображенного на портрете, ни самого художника, скорее всего, давно не было в живых — и какая-то закорючка. Вчера она не могла ее разобрать, а сегодня сама удивилась этому, потому что в углу явно было написано: «Женя».
Она смотрела, распахнув глаза, не сопротивляясь. Бессловесность отпускала его. На смену ощущениям пришли общие понятия, сперва смутные, большие. Странно. Вроде как это было стыдно — жить за счет другого существа. Он спрашивал себя и честно отвечал себе, что не может иначе. Таким он создан, значит, это не может быть плохо, иначе откуда такая радость. Но теперь к радости примешивалась горечь, он не хотел горечь. Женя. Это он — Женя. Он понял это вчера, когда она готовила кофе и посматривала на него. Правда, он не знал, что такое «Женя». Но в этом было что-то нехорошее, неприятное, оно ползло, шевеля ножками, он не хотел знать, что оно такое.
— Знаешь, — сказала она, — наверное, это автопортрет.
— С чего ты взяла?
— Не знаю. Только себя человек может изображать так зло.
Он дернул плечами, словно ему жал пиджак. Он терпеть не мог, когда она пускалась в эти мутные разговоры про сны и ощущения, в эти моменты ему казалось, что она — дура, а жить с дурой невозможно.
— Я чувствую себя усталой, — пожаловалась она. — Целыми днями сплю.
— Поезжай за город, — сказал он, — подыши воздухом. Мне как раз вчера Гриша рассказывал про любовь клеща. Тебе понравится. Представь, клещ сидит на травинке, — он воздел к небу руки молитвенным жестом, — и ждет; день, другой, месяц, другой. Ждет свою любовь. — Он пошевелил пальцами. — А ведь может так за всю жизнь и не дождаться и помереть с голоду.
Она смотрела на то, как он приседает и поднимает руки, и думала, что последнее время он стал казаться ей несимпатичным.
Сперва он считал, что безволен и обречен смотреть, существуя за ее счет. Она становилась всем вокруг — небом, землей, воздухом, им самим, перетекала и курилась вокруг, и дышала. Стало хуже, раньше он был сыт, а теперь никак не мог насытиться. Теперь он поневоле все знал о ней, даже то, о чем она не хотела знать сама: что будет дальше. Это была обычная и глупая история. Любовь клеща: мужчина нуждался в ней.
Но разве он сам не поступал так же?
Потом ему открылось, что, глядя на него, она могла бы различить все свои печали (отраженные в болоте ели), и забытые мечты (мелкие цветы), и саму себя. Он думал, она существует, чтобы смотреть на него, а это он существовал, чтобы она могла посмотреть на себя.
Было и еще что-то, крохотное, далекое, принадлежавшее только ему. Он боялся себя узнавать. Откуда-то он знал, что это было бы больно. Но теперь он уже не мог сопротивляться. Быть может, оттуда он сможет позвать ее.
И тогда он согласился понять, кто он. И вспомнил.
И тот год, и ту женщину. И то, что он — ничто, кроме как переливы пигмента и игра отражений.
Диван надо выкинуть и купить нормальную тахту. А то так и будут сниться кошмары. Какой-то смутно знакомый человек, все путалось, сон хотелось сразу забыть, он увядал разом, блёк, как вытащенный на поверхность камень, в воде сокровище, на ладони — галька; вроде бы почему-то надо было умирать и заранее знаешь это, и одиноко, и дурно, и мучает запах краски, и никак нельзя объясниться в любви, даже теперь. И вроде бы этот сон подсказывал ей еще… Да нет, не то.
Про эту мазню он совсем забыл, надо же, ведь все уничтожил. А портрет подарил ей, и очень глупо. Каков кретин; я думал, что я в нем весь как на ладони и все понятно. Стыдно. Тоже мне Аполлон, рассматривать тебя… Только не говорите мне, что это был шедевр, ха-ха. Вот это ад так ад, а я тогда думал, хуже не будет. Неважно. Если мир устроен так глупо, черт с ним, если я, который сдох, должен теперь почти жить на старой картонке, под чужим взглядом, если… Но неужели просто смотреть на все это день за днем? Дай я хоть скажу тебе то, что знаю. Посмотри на меня, посмотри на меня, посмотринаменя!
Она лежала в темноте, слушая, как он похрапывает, и не могла понять, что ее беспокоит. Все было хорошо. А потом поняла. Она встала, обернувшись простыней, и прошлепала к портрету. Нечего на нее так смотреть.
Пустота забивалась в нос, в рот. Было страшно. Он успел удивиться тому, что забыл, как это бывает. И умер еще раз.
— Что ты там шуруешь? — спросил он, пошевелившись.
— Прячу эту мазню за шкаф, — ответила она. — Раз она тебе не нравится.
— Честно сказать, — пробормотал он, — не знаю, почему она всегда меня ужас как раздражала.
Елена КасьянСО СТОРОНЫ УЛИЦЫ
Владек сидит в кресле, вытянув длинные ноги в клетчатых пантуфлях, барабанит пальцами по подлокотнику и злится. Не проходит и дня, чтобы Ружена не попрекнула его хоть чем-то, хоть чашкой кофе, хоть куском мыла. Она думает, что сидеть весь день в кресле — это так приятно?
Да, допустим, ничего не делаю. Да, допустим, ни копейки в дом. Да, допустим, прирос, представь себе…
Владек поплотнее запахивает халат и закидывает ногу на ногу. Очень хочется курить.
Ружена стремительно проходит мимо него в спальню, потом обратно в ванную, нарочито громко хлопает дверцами шкафчиков, что-то роняет, ругается сквозь зубы, идет на кухню, звенит посудой…
Собирается на работу. Так каждое утро. Истеричка!
— Да нет, это не выход, — говорит Ружена и отодвигает от себя пустую чашку. — Ну позвоню я ей, и что я скажу?