Живые и взрослые — страница 32 из 44

 — но до нее очередь не дошла. Павел Васильевич устал слушать и, махнув рукой стоявшему у доски Васе Кузину — мол, садись, хватит уже, — стал читать свое любимое: Вот о них и напишут книжки: / «Жизнь свою за други своя».

Марина знала это стихотворение, и следующее тоже знала, слушала вполуха. Она вообще не слишком любила стихи, тем более — если они каждый год одни и те же, пусть даже и про войну, и читает их Павел Васильевич. Марина почти не слушала, думала про будущий поход на Белое море, про то, как улизнуть от ДэДэ, как найти правильное место, но внезапно Павел Васильевич опустился на стул, грустно посмотрел на присмиревший класс и совсем другим голосом начал читать незнакомые стихи о том, как холодно и высоко гудят рельсы, как спасаются беженцы, как идет война и проходит молодость, — и почему-то эти стихи Марина слушала внимательно.

Через три дня его увезла скорая, четыре недели он лежал в реанимации — и только сейчас к нему стали пускать посетителей. Из всего класса Марина пришла первой — и вот теперь стоит в дверях, смотрит: исхудавший, морщинистый, совсем седой. Голова утопает в подушке, руки лежат совсем неподвижно. Какие-то прозрачные трубочки, одинокое яблоко на больничной тумбочке.

— Здравствуйте, — говорит Марина.

Павел Васильевич слабо улыбается в ответ:

— А, Мариночка… проходи, проходи.

Голос совсем тихий, Марина подвигает стул, садится у изголовья.

— Как вы себя чувствуете, Павел Васильевич?

— У меня все хорошо, — слабо говорит он, — все хорошо. Ты лучше расскажи — как там в школе?

И Марина начинает рассказывать: Ника взяла третье место на городской олимпиаде, Зиночка говорит, что ей надо готовиться на матмех, Рыба, то есть Валентина Владимировна, каждый день стала проверять у входа в школу сменную обувь и Гошу два раза уже не допустила до уроков, грозится теперь поставить в году «неуд» по поведению, а еще все собираются на Белое море, то есть Гоша, Лева, Ника и она, Марина, ну, на самом деле мы ДэДэ терпеть не можем, но просто нам надо на Белое море, потому что — вы ведь никому не расскажете? — потому что у нас там важное дело.

Марина рассказывает, а Павел Васильевич слушает, чуть прикрыв глаза, и Марине кажется — может, он спит и ничего не слышит, но так, наверное, даже лучше, потому что, конечно, никому не надо об этом говорить, ведь это их тайна, зачем она все рассказывает, в самом деле? Марина и сама не понимает.

Наверное, просто хотелось рассказать кому-нибудь все — про Гошину маму, про Майка, про атаку зомби, про два серебряных пистолета в горстке серого пепла. Рассказать кому-нибудь, кто поймет, кто знает не из книг, что такое ромерос и тинги, кто может вспомнить, как хлюпает под ударом мертвая плоть и как высыхает на руках зеленоватая чужая слизь.

Марина рассказывает обо всем, но ни слова не говорит о дискете, о записках Гошиной мамы, о разрушении Границы. Когда она умолкает, Павел Васильевич тихо, будто сам себе, говорит:

— Значит, он все-таки достал Арда… жаль…

— Кто — он? — спрашивает Марина. — Орлок?

Павел Васильевич кивает.

— Но, может быть, это была просто… случайность? Несчастный случай?

— Нет, нет, — учитель едва заметно улыбается, — ты не поняла. Это была ловушка: любимый племянник, атака зомби, тинги, разобранная крыша… все было спланировано.

— То есть Майк… то есть мы… мы были приманкой?

— Но вы же этого не знали, — тихий, слабый голос, — что вы могли поделать?

Марина молчит потрясенно. Значит, Орлок расставил Арду Алурину ловушку… точь-в-точь как она тогда — Вадику и пятнашкам.

— Что же мне делать? — спрашивает она.

— Зачем ты меня спрашиваешь? — говорит Павел Васильевич. — Ведь если я скажу «не езди на Белое море», ты все равно не послушаешься?

Марина кивает и, спохватившись, что глаза учителя все еще закрыты, говорит:

— Нет, Павел Васильевич, не послушаюсь.

— Ну что мне тогда тебе сказать? Хочешь, я пожелаю тебе удачи? И еще скажу одну вещь, чтобы ты знала…

Голос совсем тихий, Марина нагибается к самой постели. От Павла Васильевича странно пахнет — каким-то медицинским, химическим запахом, непохожим на запах живого человека.

— Запомни, — продолжает Павел Васильевич, — командир отвечает за свой отряд, за свою команду.

— А у нас нет командира, — говорит Марина, — мы все вместе. Мы друзья, вот и все.

— Командир всегда есть, — отвечает учитель, — даже если он не знает о том, что он — командир. Тот, кто первый говорит: «Значит, поедем на Белое море», или «Бежим отсюда!», или «Ну что, пошли?». Вот он-то и командир, он и отвечает за всех.

Марина молчит. Луч солнца, пробившись меж больничных штор, делит комнату желтой полосой. Незнакомый запах, одинокое яблоко на тумбочке. Большая мужская рука неподвижно лежит на одеяле. Желтоватая кожа скомкана морщинами.

— Беда, Марина, беда… — говорит Павел Васильевич, — я-то надеялся, моим ученикам не придется воевать. Глупо потратить свою юность на войну.

Да-да, то стихотворение, которое он прочел тогда в классе… Там тоже было про войну, юность и беду, а еще — Марина почти помнит слова — о том, как он стоит на полустанке, в какой-то замызганной шапчонке, и даже серебряная звезда на ней — не настоящая, а вырезанная из консервной банки, и разговаривает с какой-то девушкой, и угощает ее хлебом. Марина, конечно, понимает, что «я» в стихотворении — это вовсе не Павел Васильевич, но почему-то вдруг представила его таким — молодой, черноусый, улыбающийся, веселый, задорный, худой… Такой он, наверное, и был когда-то, а теперь лежит неподвижно, он, переживший столько фульчи-атак, сражавшийся с ромерос и тингами, побывавший в Заграничье и вернувшийся назад…

— Вы ведь выздоровеете? — спрашивает Марина. — Выздоровеете и вернетесь в школу?

Павел Васильевич чуть заметно качает головой.


Марина выходит из больницы. Яркое майское солнце, зелень свежих газонов, первые хлопья тополиного пуха. Марина вспоминает поцелуй, прикосновение чужих мертвых губ. Вспоминает, что Майк шептал на прощание… об этом она тоже ничего не рассказала Павлу Васильевичу.

Марина хотела бы еще раз увидеться с Майком, но сейчас перед ее глазами все еще стоят поникшие седые усы, изрезанная морщинами кожа, утопающая в подушке голова, закрытые глаза. «Не хочу запомнить его таким, — говорит себе Марина, — не хочу». Она снова вспоминает тот урок (неужели в самом деле — последний?), вспоминает, как Павел Васильевич стоял, опираясь кулаками на стол, и гулким голосом читал: Сзади Нарвские были ворота, / Впереди была только смерть.

«Как верно, — вдруг понимает Марина, — столько раз я их слышала и только сейчас поняла. Действительно: впереди — только смерть.

Не только у Павла Васильевича — у всех нас».

3

— Я сама видела: они целовались! — шепчет Марина. — Я дверь из тамбура открыла, а они — целуются! Ну как меня увидели — сразу сели так строго, будто ни в чем не бывало. Я даже глазам своим не поверила!

Ника бы тоже не поверила, сколько бы Марина ни говорила «у них роман, у них роман!». ДэДэ и Зиночка! Он же старый совсем, лет сорок, наверное! А Зиночка — три года после института, значит, лет двадцать пять. Что она в нем нашла?

С другой стороны — чего удивляться? Вот Гоша еще когда рассказал, что Зиночка к ДэДэ тайком в гости ходит, — и Марина сама потом говорила: «У них роман, у них роман!» Что ж не целоваться, если роман?

ДэДэ и Зиночка едут в соседнем купе. Едут вдвоем — плацкартный вагон полупустой: всего народу — шумная студенческая компания в одном конце и десять человек их экспедиции — в другом. Десять человек — значит, три купе: ДэДэ и Зиночка, мальчишки из восьмого класса и Ника с друзьями.

ДэДэ — классный руководитель в восьмом классе, и мальчишки, очевидно, его любимцы. Нике они сразу не понравились: заносчивые, громогласные, грубоватые. Только загрузились в поезд, сразу разложили у себя в купе еду, открыли консервы, начали есть, а никого не позвали, только ДэДэ, но тот отказался. Так они и едут сами по себе всю дорогу, будто в какой-то свой отдельный поход.

Вот и сейчас — пахнет вареной курицей и консервированными овощами. Ника сглатывает слюну. Они в дороге уже почти сутки, она немного устала. Стучат колеса поезда, за окном — маленькие неказистые домики, небольшие рощицы чахлых деревьев, телеграфные столбы, редкие полустанки. Уже вечер, но все еще светло.

«Белая ночь за окном, Белое море впереди», — думает Ника.

— Ты как хочешь, — говорит Марина, — а я лягу спать.

Через минуту она уже в спальнике, укрывшись с головой. Только нос торчит, да еще — прядка каштановых волос.

Лева тоже спит, на верхней полке. Гоша минут пятнадцать назад сказал, что пойдет почистить зубы — да так и не вернулся.

«Может, случилось чего?» — думает Ника и выходит из купе.

Проходя по коридору, бросает быстрый взгляд на Зиночку и ДэДэ. Нет, вовсе не целуются — сидят каждый на своем месте. Зиночка вроде читает, ДэДэ смотрит в окно или дремлет.

Ника открывает дверь тамбура. Пахнет нагретым за день железом, машинным маслом, горьким табачным дымом, железнодорожной пылью.

У окна одиноко стоит Гоша.

— Ты чего? — спрашивает Ника.

— Стою, — отвечает мальчик, — в окошко смотрю.

— Можно я с тобой?

— Пожалуйста.

Они стоят рядом. Если скосить глаза, можно увидеть в холодном свете северного солнца Гошин профиль — такой знакомый, со вздернутым носом, припухшими губами. Если смотреть за окно — тот же холодный свет, те же домики, те же рощицы и столбы, уже который час подряд.

— Я считаю, Марина не должна была себе их забирать, — говорит Ника.

— Кого? — спрашивает Гоша.

— «Херушингу», — шепчет Ника, — пистолеты Алурина. Помнишь, он ведь тебе их давал, сказал еще «легко взять, трудно выпустить».

— Да-да, помню, — поднимает голову Гоша, — «Херушингу-2001», 45-й калибр, магазин на 20 патронов, специальная модель с увеличенной убойной силой. Жалко, патронов всего одна коробка осталась. Может не хватить.