— Мне повезло, что я тебя встретил, — говорит он.
Они снова чокаются, официант приносит горшочки со щами, спрашивает:
— Еще хлебца?
— Да, спасибо, — говорит Володя.
Никогда не может отказать себе в хлебе — военное детство как-никак. Лучше хлеба еды не было.
Мог ли он подумать мальчишкой, что будет вот так сидеть с женой в лучшем столичном ресторане, куда ходят только мертвые гости?
Впрочем, мальчишкой он о мертвых гостях думать бы не захотел. А между тем вот вошли только что, садятся за большой стол, чуть левее, в тени, подальше от окна. Володя чуть скашивает глаза: пялиться на мертвых неприлично, за годы работы переводчиком научился себя вести.
Наташа тоже заметила, спрашивает шепотом:
— Мертвые?
Володя кивает. Ну да, мертвые. Судя по повадке — скорее коммерсанты, чем дипломаты. Две высокие белокожие женщины в черных платьях с открытыми плечами, двое мужчин в джинсах и водолазках. Еще один — в костюме, это, понятно, сопровождающий. Может, Володин коллега, а может — Колин.
Мысль о Коле почему-то кажется сегодня неприятной. Брат звонил утром, вроде поздравить с годовщиной. Что за ерунда, никогда Коля их не поздравлял. Тем более — это же их личная, почти секретная годовщина: пятнадцать лет знакомства, даже не юбилей свадьбы.
Зачем звонил, на самом-то деле?
— А знаешь, мне в «Приморском» больше всего понравилось, как ты говорил о том, что мы — в начале новой эпохи, что всё зло, поднятое войной, скоро должно уйти, и тогда мы, живые и мертвые, будем жить совсем иначе. Помнишь?
Володя кивает. Он помнит — и ему немножко стыдно за эти воспоминания. И немножко грустно, что теперь он не верит в новую эпоху и чудесные перемены.
— Это все ерунда, — говорит он, — неважно, что я говорил. Мы просто были молодые и были влюблены друг в друга. Вот это и была наша новая эпоха — персональная, только для меня и для тебя.
— И для Марины, — говорит Наташа.
— И для Марины, — соглашается Володя.
«Ничего Марине не объяснишь, — думает он, — ничего. Как объяснить, что ничего никогда не изменится? что не нужно ждать будущего, торопить перемены? что ей безумно повезло жить в мирную, спокойную, сонную эпоху? В эпоху, когда главное — не раскачивать лодку, не высовываться, не шуметь, чтобы, не дай бог, не разбудить те силы, которые спят до поры, до времени, не потревожить демонов разрушения. И тогда, если повезет, все будет хорошо: поступит в Университет, найдет хорошую работу, встретит какого-нибудь милого мальчика из правильной семьи, будут любить друг друга, нарожают детей, будут счастливы, как они с Наташей… и вот это счастье и будет частью каких-то незаметных, тихих перемен, мелких изменений, перманентной эволюции, если говорить мертвыми словами. Вот так мир и станет лучше, постепенно, медленно, но станет — ведь стал же он лучше за время его, Володиной, жизни? А ведь обошлось без Воздвижения и без Разрушения. Дай бог, и дальше обойдется, — думает он, — дай бог на Маринкин век хватит», — и тут понимает, зачем звонил Коля.
— А со своего Белого моря она нам позвонить может? — спрашивает он.
— Откуда? — удивляется Наташа. — Она же в походе! Где они телефон возьмут? Разве что в поселке каком-нибудь, да и то вряд ли. Телеграмму пошлет в лучшем случае, но мы вроде об этом не договаривались.
— А у них нет, я не знаю, рации какой-нибудь?
— Ты что? — смеется Наташа. — Откуда у школьников рация? Да что ты так разволновался?
Сказать? Нет, не надо. Только зря будет нервничать — тем более и связаться никак нельзя. Изо всех сил Володя улыбается, отвечает: «Просто соскучился», — и понимает, что Наташку он никогда не обманет, пятнадцать лет вместе, знает как облупленного.
Вот сидит напротив, в синем мертвом платье, каштановые волосы рассыпались по плечам, улыбается своей улыбкой — лукавой, ироничной, чуть грустной. Смотрит на него и видит насквозь.
Любимая, родная.
Володя отводит глаза, наливает вино в бокалы.
— Хорошее вино, — говорит он, с видом знатока рассматривая бутылку.
Нет, вовсе не поздравить с годовщиной звонил с утра Коля. Он звонил узнать, нет ли вестей от Марины. И это значило, где-то там — в глубине Министерства, в самом Комитете или даже в Заграничье — дернулась какая-то ниточка, натянулась струна, закружились зубчатые колеса, завертелись вокруг своей оси магнитные стрелки, и одна из них, дрожа, указала на его дочь. Зачем? Почему? Что случилось? Какие-то проблемы в школе? Дело Ламбаевой? Поездка на Белое море?
Только вечером, лежа в постели и обнимая спящую жену, Володя сложит два плюс два и поймет, что мама Гоши исчезла именно там, куда сейчас отправилась его дочь.
«Я идиот», — с прозрачной ясностью подумает он. Сообрази я чуть раньше, я бы ее не отпустил.
Сон снимет как рукой. Станет холодно, холодно до дрожи. Он пойдет на кухню, нальет мертвого коньяку прямо в чашку, выпьет до дна — но дрожь не уймется. Он будет сидеть, смотреть, как светлеют за окном контуры новостроек, и думать: «Позвонить Коле? Спросить — что он знает? Что указало на Марину? Кто упомянул ее? В каком документе, докладе, донесении? Можно ли сделать хоть что-то?» А под утро тихонько прокрадется в спальню, ляжет рядом с Наташей, обнимет ее и заснет — словно провалится в бездонную темную пропасть без сновидений.
Но это будет потом. А сейчас Наташа говорит, улыбаясь:
— Давай выпьем за нее. Хорошо, что мы ее родили, правда?
— Да, — кивает Володя, — подумать только: если бы мы не встретились пятнадцать лет назад — ее бы не было.
Он поднимает бокал: в хрустальном конусе плещется франкское вино — красное, как кровь.
8
После полудня они свернули в лес. Федор сказал — дальше по берегу дороги нет, надо идти в обход. Заодно поохотимся и привал устроим — а потом, километрах в трех к северу, снова к морю выйдем.
Сначала карабкались по скалам, потом — узкой тропинкой вдоль невысоких деревьев, по щиколотку утопая во мху, то и дело хлюпая черной болотной водой. Федор шел впереди, показывая дорогу. То и дело он убегал вперед, потом возвращался, поворачивал то к югу, то к северу, как будто искал что-то.
Наконец дорогу им преградил невысокий холм, а может быть — насыпь. Федор ловко вскарабкался на гребень и махнул детям рукой.
— Вона она где, голуба, — сказал он, показывая куда-то вниз.
Гоша поднялся к Федору, Ника, запыхавшись, последовала за ним.
Бросив взгляд по ту сторону холма, она не сразу поняла, что показывает им Федор. Только потом разобрала — среди густого мха еле заметно виднелись заржавленные рельсы и почерневшие шпалы.
— Железная дорога? — сказала Марина. — Откуда она здесь?
— Узкоколейка, — ответил Федор, — давно, еще до войны, будь она не ладна. Тута ведь раньше тоже люди жили, энто сейчас разбежались все.
Они спустились и пошли вдоль дороги. Странно было видеть здесь рельсы, среди мхов и торфяников: словно какой-то ребенок, уезжая с дачи, позабыл игрушку — и, вернувшись уже взрослым, нашел ее, ненужную, проржавевшую, изъеденную временем.
Шагать по шпалам было неудобно — Никин шаг приходился ровно на полтора пролета. Поэтому она шла рядом, где поросшая мхом земля еще хранила в глубине темно-зеленой доисторической чащи остатки гравия.
«Интересно, — думает Ника, — кто и зачем проложил эту дорогу? Что делали здесь люди до войны? Лева рассказывал, что эти места известны своими охотниками, — но зачем охотникам железная дорога? Может, здесь валили лес? Вон какие ели вымахали — до самого неба!»
Они идут вдоль дороги чуть больше часа, когда рельсы вдруг обрываются — словно тот, кто строил дорогу, бросил начатое на полпути: ни станции, ни даже какого-нибудь столба с названием.
— А теперя нам туда идти нужно, — говорит Федор, и они сворачивают в лес. Черная вода чавкает под ногами, рюкзак тянет к земле, Ника пытается сосчитать, как же долго они идут без привала? Четыре часа? Пять?
— Ты устала? — спрашивает Гоша.
Ника качает головой. «А скажи „устала“ — что бы изменилось? Нет уж, буду идти, пока есть силы».
— Держитесь, робяты, — говорит Федор, — до привала недалече. Еще немного — и отдохнем.
И в самом деле, вот уже деревья расступаются, и, следом за охотником, ребята выходят на поляну.
После лесного сумрака солнечный свет на мгновение ослепил Нику — и вот понемногу проступают странные, непонятные очертания: полуразрушенные бревенчатые стены, срубы с провалившимися крышами, высокие прозрачные башни, построенные, кажется, из одних жердей…
— Что это? — спрашивает Ника.
— Фактория, — отвечает Федор, — крепость. От диких зверей да от лихих людей. Давно построили, да и забросили давно. Видишь, как обветшала-то!
— А башни зачем? — спрашивает Гоша.
— Башни? — удивляется Федор. — Разве ж то башни? Это ж вышки называется! Чтоб видно, значит, было дальше.
— Чего ж здесь видеть — лес ведь вокруг?
— Так это сейчас! А раньше здесь одни болота были, кругом все как на ладони! Ну, сам-то я не помню, но дед мне так говорил! Здесь, значит, у нас привал и будет. Вы пока костер разведите, а я в лес схожу, подстрелю чего-нибудь… птицу там или зайца…
Лишайники съедают дерево, делают его бледным, почти белым. Остаются лишь черные проплешины дыр да рыжие сучки ржавых гвоздей, не способных удержать вместе рассохшиеся доски. Виснут на одной петле ставни, проваливаются ступени крыльца, выламываются из косяков двери, крыши оседают между стропилами. Последними обрушатся бревенчатые стены — но их черед пока не пришел.
Лишайники съедают дерево — а потом приходит черед мха. Густой темно-зеленой волной он взбирается по разрушенным ступеням, влажным одеялом укрывает упавшие на землю двери, подбирается к стенам, укутывает дома глубоким ворсом, подступает растущим дышащим ковром.
Так приходят лишайники и мхи; так приходит северный лес. То тут, то там уже видны изогнутые стволы карликовых берез, что прикрепились к полуразрушенным стенам, освоили рухнувшие крыши. Люди бросили факторию на произвол судьбы — и она раскинулась, обессиленная, захваченная распадом.