Живые люди — страница 28 из 73

Люба плохо себя чувствовала, сидела мрачная. Что-то не клеилось в ее жизни. С сестрами только что поругалась – и с таким азартом, как в детстве, когда подушками дрались. Из-за ерунды. Выкинуть старый телевизор или кто-нибудь его заберет?

Люба грустно сняла со стены выцветший коврик, потом подумала и – дедушку Лены тоже.

– Куда ты это барахло? – спросила Вера, она не выносила старые вещи.

Люба подумала и ничего не ответила. Неужели не ясно?

У всех было ощущение, что это их последняя встреча: не будет квартиры – не будет места для встречи.

Раздался телефонный звонок. Надя подошла. Слышно было плохо.

– Митя, это ты? Ты? – вдруг узнала Надя. – А мы квартиру мамину продаем. Кого? Любу?

Люба нехотя взяла трубку. И долго молча слушала. Очень долго. Надя и Вера переглянулись. Люба положила трубку и сказала – надо найти мамины волосы. Сестры замерли: зачем? Но Люба уже ворошила мамины шкафы, вытаскивала ящички, перебирала пуговицы, нитки, искала расческу.

– Люба, что ты ищешь?

Люба вытащила из рабочей корзиночки старую щетку.

– Мамина? – спросила она.

Олег понял первым.

– ДНК? – сказал он загадочно.

Люба положила щетку с пушистым облачком волос в полиэтиленовый пакет.

Анализ, или, как по-новому говорили, тест показал полную идентичность Любы и Софьи Александровны.

* * *

Люба полетела в Алма-Ату к Мите поблагодарить за окончание этого морока, да так и осталась. С Митей. Она успокоилась. Митя был самый родной человек, и немалую долю удачи в легкой соревновательности с сестрами добавляло чувство превосходства. Ну в виде хотя бы компенсации.

Оставленный Геннадий Иванович пропивал все что мог – ему удалось устроиться на проспекте Машерова дворником в элитный дом. И он очень дорожил своей работой – у него было жилье, хорошие инструменты: скребки, лопаты, метлы. По улице постоянно шли митинги – было не скучно. На свою беду, он встретил двух бывших друзей по футбольной команде – это были люди из самой ранней молодости, когда еще Любы не было. И эти люди начали везде кричать – это гениальный нападающий, он играл в сборной СССР от Белоруссии и он стал жалким дворником!

Его позвали на телевидение в спортивную передачу, он стал выступать перед молодежью. Он стал еще больше пить, но теперь ему с уважением подносили. Не было уже в его жизни Любы, она бы не дала пропасть.

Жалкий, с трясущимися руками, Гена вышел на Машерова на митинг – и его моментально скрутили страшные люди, похожие на эсэсовцев из партизанских фильмов его молодости. Били не долго, да и не надо было – после двух аперкотов он уже перестал быть.

* * *

С Олегом вот что произошло. Увлекаясь фотографиями близнецов, он не смог удержаться и чудом, через братство международных фотографов, полетел в Варшаву снимать Качиньских – двух знаменитых политиков: президента Польши и его брата-близнеца. Это был очень сильный вклад в коллекцию скромного фотографа. Съемки состоялись в Варшаве в здании президентского дворца. Олега пригласили полететь с президентом в Смоленск на место расстрела польских офицеров – Катынь. Олег был в восторге, это был практически его олимп.

И с этого олимпа он рухнул вместе с самолетом Качиньского и его свитой и с драгоценными кадрами, которые потом надолго, а может и навсегда, осели в самых секретных сейфах самой секретной организации, но Олег уже этого не узнал.

* * *

Новый век каждая встретила в своем городе. Просто созвонились и пожелали счастья. Но мысль, что где-то есть сестры, грела их души. В крайнем случае можно просто позвонить и поговорить. Теперь они жили в трех разных странах: в Украине, в Казахстане и в России – в Уссурийске среди сплошных китайцев.

В этой жизни у них не было ничего интересного, особенного, но вокруг жили точно такие же люди-близнецы – по воспоминаниям, по ощущениям, по общему советскому прошлому.

А ведь впереди была пандемия, но они еще не знали об этом.

И вот там близнецами стали все люди в мире, о таком коммунисты даже и не мечтали – над всеми совершенно одинаково властвовали одна сила и один страх. Всем хотелось выжить.

Богатые, бедные, в трущобах и дворцах, старые и молодые слушали новости, смотрели графики заражений и смертей и меньше всего думали о великом будущем. Его просто не было. Верили во все плохое – в голод, неурожай, в подлость власти, в обманы и подлоги.

Не верили в любовь. Не было у них надежды. Да и с верой было плохо – мусульмане умирали так же, как и баптисты, католики, как и синтоисты, православные, как и буддисты. Боги наверху переругались и не выбрали главного.

Было отчаянно жалко детей. Они рождались с маской на лице и в перчатках. Они учились перед экраном компьютера и удивлялись, когда взрослые им рассказывали о своей молодости сказки.

Не очень было понятно, как продолжится человеческая жизнь. Люди перестали обниматься и целовать даже своих детей. Всемирный день объятий упразднили как вредный.

Хорошо ценилась фэнтези, где новых людей производили в пробирках за небольшую условную плату. Романтические стихи вызывали кривую усмешку.

«Какое счастье, – подумала однажды Люба, выключая новости “Евроньюс”, – что у меня нет детей. И у Веры. И у Нади».

А ведь, если подумать, это очень страшная мысль.

Азарт

«Нами владел азарт», – ответила в телепередаче Наталья Солженицына спустя почти шестьдесят лет после описываемых событий на вопрос ведущего: «Что вами тогда двигало? Страх, отчаянье, безумие?»

Ольга Мироновна покосилась в сторону кабинета мужа – муж неважно себя чувствовал, он дописывал большой том мемуаров под условным названием «Как это было на самом деле». Кроме того, он совершенно не выносил Солженицына. А Ольга Мироновна любила, она любила все, что было связано с тем временем, которое теперь называлось «семидесятые».

* * *

Глухое брежневское время. Маразм крепчал, и дышать было нечем. Все боялись атомной войны. Оля, по домашней кличке Аля, как и все население, насмотревшееся ядерных грибов, отчаянно хотела жить.

И вот студентка Литинститута Оля Кривоносова шла в театр Моссовета на спектакль «Бунт женщин» с двумя билетами, прикидывая, кому бы продать лишний билетик. Деньги нужны были отчаянно.

Оля была драматург, что означало всего лишь, что она не была ни поэтом, ни прозаиком, ни критиком, ни переводчиком. И вообще училась на первом курсе. Просто очень захотелось быть поближе к литературе, попала однажды в ЦДЛ, и там ей очень понравилось. И еще ей нравилось на втором этаже маленького книжного на Кузнецком Мосту – туда впускали только избранных – членов Союза писателей! А какие там книги! Но однажды она узнала, что студенты Литинститута тоже получают доступ ко второму этажу по студенческому билету. Оля еще только заканчивала школу и писала бездарные стишки, которые сначала ей нравились, но к тому времени, когда она созревала их прочитать подруге, – ее вовремя настигала мысль, что стишки ужасны. Она прекрасно понимала, что в поэзии ей делать нечего. Но когда она зашла в приемную комиссию Литинститута просто навести справки, она услышала случайно такой диалог между двумя встревоженными молодящимися дамами:

– Что делать? На стихи перебор, на прозу завал, а на драматургию никого.

– На критику тоже немного. И на перевод.

– Перевод у нас целевой – с казахского. Алма-Ата пришлет. А что делать с драматургами?

– Простите, – встряла Кривоносова, – я только спросить.

– Поэзия, проза? – устало спросила страдающая за драматургию дама.

– Драма, – решительно сказала Оля, – хочу узнать сроки и объем.

Все было решено в мгновение. Кривоносова вышла с объемным пакетом бумаг, требований и еще чего-то.

Присев возле памятника Герцену, Оля поняла, что единственный шанс попасть в магазин на втором этаже – это написать пьесу. Можно даже одноактовку, лишь бы слева были написаны имена, а справа то, что эти имена говорят.

Примерно так Оля и думала. Она посмотрела на Герцена и тут же неожиданно для себя в голове начала сочинять диалог с Герценом, имя которого она помнила неточно, на «А», кажется. Но не Антон.

Она взяла один лист со списком документов и формой № 86 – как будто драматург должен будет сдавать нормы ГТО.

И стала быстро записывать разговор, который звучал у нее в голове весьма отчетливо – причем Герцен иногда вставлял немецкие слова, потому что Кривоносова точно знала, что «херц» – по-немецки сердце.

А Оля учила немецкий в школе и даже читала «Фауста» на выпускном вечере, вызвав слезу у немки Пелагеи Сидоровны Подшибихиной.

Через полтора часа Кривоносова вернулась в приемную комиссию и протянула ворох бумаг.

– А-а, драматург, – узнала ее все та же дама, но прежнего восторга не выказала. – А чего ты мне даешь?

– Это пьеса, одноактовка, «Разговор с Герценом» называется.

– Кто же так подает? Ты из деревни, что ли?

Кривоносова была с Чистых прудов, но отчего-то не стала признаваться в глупости, а просто кивнула.

Ответственная за драматургию выглянула из кабинета и ухватила уходящего по коридору приятного средних лет человека.

– Виктор Сергеевич, – взмолилась дама, – погодите, тут по вашей части, девочка принесла пьесу.

– Ну давайте, – приветливо согласился Виктор Сергеевич, – я посмотрю.

Но, увидев все тот же мятый ворох, спросил:

– Что это?

Кривоносовой показалось, что ее сейчас выгонят, но терять было нечего:

– Это я только что написала. С памятником поговорила.

– С каким памятником, – заинтересовался маститый классик, ожидая, очевидно, ответа «Ленина».

Но Оля сказала:

– Герцена А…

Классик всмотрелся в текст. Слева было написано Герцен А., справа Кривоносова О. – справа шли реплики: короткие и веселые:

«– Здравствуйте!

– Как дела?

– У вас сердце болит?

– Да нет, не очень.

– Валокордин надо принимать. Как моя мама».