Живым не верится, что живы... — страница 14 из 84

И еще: «Лебедев-Кумач, 1941 г. „За нее мы кровь прольем с охотой“. Какая суконная мертвая строка о крови свободных гордых людей. Так писать — лучше промолчать». Так вспоминалось на фронте казенное бодрячество и безудержное ликование вездесущего в предвоенные годы Лебедева-Кумача (он захлебывался от восторга, главный эпитет в его песнях «веселый» — «мы можем петь и смеяться, как дети», «Живем мы весело сегодня — а завтра будем веселей»). Вот вывод, который Гудзенко сформулировал для себя и которому следовал: «Ни одной ходульной строки. Это закон». Та же заповедь, тот же «закон» в строках неоконченного стихотворения: «Ты вспомни все: бои и дали. И кровью книгу напиши». В предвоенные студенческие годы в ИФЛИ Гудзенко писал: «Наши вкусы. Все мы безоговорочно любили Маяковского, Хлебникова, Пастернака, Багрицкого, Тихонова, Блока. Толька очень искреннее всех читал и понимал Хлебникова и Заболоцкого. Мне ближе всего был Багрицкий (к этому надо добавить очень часто упоминаемого им Тихонова. — Л. Л.)». Но заканчивается эта запись так: «Теперь стихи остались где-то позади в тумане». На фронте «университеты» человеческого бытия проходят в самом быстром темпе и по самой обширной программе, включающей для тех, кто жил литературой, и сферу поэтики. В студенческие годы романтическая стихия Багрицкого и Тихонова была очень важным ориентиром, на который следовало равняться, но теперь, когда он хлебнул реальной войны, она утратила для него свое «педагогическое» значение. Совсем не исчезла, но стала в поэтическом мире Гудзенко, если можно так в этом случае выразиться, чем-то вроде «подводного течения». На первом, смыслообразующем и определившем многое в поэтике, оказалось другое — то, о чем говорил Эренбург: плотность и конкретность в передаче пережитого под огнем. Об этом позднее писал и Павел Антокольский: «В его задачу входило одно: уберечь непосредственную достоверность пережитого. В этом была особая принципиальность поэта, его требовательность».

Я познакомился с Гудзенко в сорок пятом, вскоре после победы. Это было удивительное время в истории нашей поэзии. Что-то похожее происходило потом, в «оттепельную» пору, когда кумирами читателей становились Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Роберт Рождественский. Поэты тогда выступали в Политехническом, в недавно выстроенных Лужниках, у памятника Маяковского: Начал выходить ежегодный «День поэзии». Масштабы поэтических мероприятий и количество публики были гораздо большими, но интерес к молодым поэтам, возвращавшимся после войны из армии (многие еще носит гимнастерки и шинели) был не менее пылким. Утверждаю это, не опасаясь обвинений в преувеличении. Выступаю в роли добросовестного свидетеля. Впрочем, это хорошо запомнил не только я. Вернувшийся из армии, где он начал писать стихи, Константин Ваншенкин, попав на поэтические вечера, обнаружил, что, помимо Твардовского, Исаковского, Суркова и Симонова существует еще одна военная поэзия, это она гремит на вечерах, встречая бурное одобрение слушателей, есть у нее свои лидеры — у них нет еще книг, но они уже известны. Да, шли тогда один за другим их вечера в переполненных аудиториях — на филологическом факультете в Московском университете, в студенческом общежитии на Стромынке, в Литинституте на Тверском бульваре, в разных клубах — в каких, теперь уже не вспомню. На многих я был. Ряд заявлявших о себе поэтов день ото дня пополнялся — их становилось все больше: Александр Межиров, Виктор Урин, Юлия Друнина, Марк Максимов, Сергей Орлов, позднее появились Евгений Винокуров, Константин Ваншенкин, Константин Левин, Григорий Поженян, Юрий Левитанский, увы, наверно, я назвал не всех.

Верховодил этой довольно быстро разраставшейся поэтической ватагой Гудзенко. Он был, как сказали бы нынче, ее неформальным лидером. Об этом потом многие вспоминали. Павел Антокольский: «Как бескорыстно выводил он в свет других молодых, которые были моложе всего на полчаса! Когда на его горизонте появлялись еще никому неведомые, ни разу не печатавшиеся новички, он сразу становился их активным пропагандистом, приносил их стихи в редакции, трубил им славу. Чем была вызвана эта отзывчивость? Прежде всего чувством плеча, которым держится очень многое во всей нашей общественности. Кроме того, хозяйским отношением к общелитературному делу. И, наконец, за этим у него стояло живое чувство поколения, одно из самых властных и организующих у молодого поэта. Он принес его из армии. Семен Гудзенко навсегда запомнил свой солдатский долг по отношению к великому множеству подобных ему молодых: и тех, которые погибли, и тех, которые остались в живых». Яков Хелемский: «Его „лидерство“ среди молодых выражалось прежде всего в заботе о товарищах. Он „проталкивал“ чьи-то рукописи, он выискивал молодых армейских, еще неизвестных поэтов. Он составил из рукописей этих поэтов сборник для Воениздата. Если не ошибаюсь, в сборнике впервые печатались Евгений Винокуров и Константин Ваншенкин». Василий Субботин: «Думаю, не для меня одного так необходимо было появление поэта Гудзенко. Для меня он так и остался первым в поколении».

Можно было бы привести еще немало подобного рода воспоминаний, в которых добрыми словами вспоминают Гудзенко. Был он человеком отзывчивым, чутким и очень деятельным — помогал многим, вступающим в литературу, — это часто дело трудное, а в ту пору совсем нелегкое. Но, поставив на этом точку, хочу сказать, что появившиеся стихи Гудзенко о войне стали затем важным ориентиром для всей поэзии, рожденной на фронте и посвященной пережитому на войне. Они сыграли роль в поэзии, похожую на то влияние, которое позднее оказала повесть Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» на «лейтенантскую» прозу.

Переклички этих поэтов с Гудзенко бросаются в глаза. И прежде всего это возникшее в их стихах указание на войну как на главный источник познания мира и поэтического переживания.

Александр Межиров:

И кружит лист последний

У детства на краю

И я, двадцатилетний,

Под пулями стою.

Юлия Друнина:

Я пришла из школы

В блиндажи сырые.

От Прекрасной Дамы

В «мать» и «перемать».

Сергей Орлов:

Пускай в сторонку удалится критик:

Поэтика здесь вовсе ни причем.

Я, может быть, какой-нибудь эпитет

И тот нашел в воронке под огнем.

Григорий Поженян:

Мы отошли, точнее: сдали.

Как странно было б знать тогда,

Что будут нам ковать медали

За отданные города.

И вот еще о чем нужно сказать. Я писал о том, что в своих стихах Гудзенко, как в эстафете, продолжал многие темы ифлийских поэтов, погибших на фронте. В свою очередь его стихи и следовавших за ним поэтов фронтового поколения пробудили общественный и литературный интерес к поэзии сложивших на войне голову молодых поэтов. Об этом продолжении эстафеты написал Лев Озеров: «В моих собеседованиях со студентами литературного института в 50-е, 60-е, 70-е годы я непременно ссылался на поэтическое братство поэтов, пришедших с войны и напомнивших и возвысивших имена поэтов, с войны не вернувшихся. Этот живой пример оказался убедительным. С годами его уникальность вырастала в своем значении. Судьба поэзии связывалась с судьбой отечества в час тяжелейших испытаний. Я напоминал и продолжаю напоминать строки Гудзенко:

Быть под началом у старшин

Хотя бы треть пути,

Потом могу я с тех вершин

В поэзию сойти.

Незачем гадать, как сложилась бы судьба Луконина, Гудзенко, Межирова, если б не было войны. Тщетные гадания! Но ясно одно — война сплотила их, сделала на минуту гениальными всех троих и всех пришедших с ними. Война вписала их во время, в эпоху и дала линию отсчета».

Все в литературной судьбе Гудзенко складывалось самым превосходным образом. У него было хотя и быстро возникшее прочное литературное имя, больше того, даже видное место в литературном, поэтическом мире.

Но когда окончилась война, вскоре после того, как умолк орудийный грохот, многое в литературной жизни стало меняться. Она после постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» стала резко мрачнеть. Это новое время потребовало новых песен. За пределами этого нового времени оказалась и недавно окончившаяся война, которой продолжали жить Гудзенко и его молодые товарищи по поэзии. Она еще не становилась для них прошлым, отрезанным от сегодняшних дней. Нет, прямого запрета вроде бы не было, но не рекомендовали этим заниматься: мол, война — уже прошлое, к нынешним делам отношения не имеющее. И редакторы, издатели, как было тогда принято, стали это указание деятельно проводить в жизнь. Заставив заниматься материалом не выношенным, не пережитым, ломали судьбы, толкали на бесплодный путь.

Эту драму пережил и Гудзенко. Был он человеком живым, неугомонным, любознательным, в поисках новых впечатлений и тем стал много ездить в необжитые поэзией края и привозил из командировок стихи — то о курских рабочих, то о далекой Туве — крае оленеводов и охотников, то о том, что «все в Карпатах меняется к лучшему». Затем он надолго отправился в Туркестанский военный округ, в пустыню («в песках — как в доменной печи»), где шли учения, засядет за поэму «Дальний гарнизон». Ему казалось, что армейская жизнь вернет его к пережитому на войне. Ничего из этого не вышло. Оказалось, что это совсем иная, чем была у него на фронте, среда: «Фронтовиков среди солдат уже нет. Есть немного сержантов и старшин сверхсрочной службы, которые нюхали порох…» Да и сам он там оказался в ином, чем на фронте, качестве. В дневнике честно признается в этом: «Мне на НП трудно, так как я не вижу человека, бегущего в атаку, а вижу в стереотрубу черные точки. Мне думае