Живым не верится, что живы... — страница 28 из 84

Та новая «карта» литературы, о которой я заговорил, уже создается, уже существует. Могли ли четверть века назад о Михаиле Булгакове, Андрее Платонове, Василии Гроссмане, Марине Цветаевой, Анне Ахматовой говорить как о классиках нашей литературы? А сейчас это принимают как само собой разумеющееся даже составители школьных программ, обычно склонные к консервативной устойчивости и неподвижности. Слуцкий писал в строках, слегка подсвеченных иронией: «Я слишком знаменитым не бывал, но в перечнях меня перечисляли. В обоймах, правда, вовсе не в начале, к концу поближе — часто пребывал». Так было обозначено его место на старых, советского времени «картах» литературы. Думаю, что на новой «карте» поэзия Слуцкого будет стоять в том же ряду, где стихи Константина Симонова времен войны, Александр Твардовский, Анна Ахматова (кстати, нелишне это отметить, она с интересом относилась к стихам Слуцкого), Иосиф Бродский.

Внушительную, быть может, даже большую часть своих стихов Слуцкий напечатать не мог, они были, как тогда выражались, «непроходимы». В сущности он постоянно «писал в стол» — тоже распространенная тогда в литературных кругах формула. Другого пути у него не было. Ведь его творчество по самой природе своей было лирическим дневником, покоившимся на том, что чувствовал, видел, пережил.

Слуцкий надеялся, что придет пора, когда в стране жизнь, существующие порядки изменятся, воцарится справедливость, в искусстве утвердится «гамбургский счет», несправедливо преследовавшимся и оттертым в тень воздастся заслуженное и должное:

Долголетье исправит все грехи лихолетья.

И Ахматову славят, кто стегал ее плетью.

Все случится и выйдет, если небо поможет.

Долгожитель увидит то, что житель не сможет.

Увы, не суждено было Слуцкому стать долгожителем. И не знал он, какая судьба ждет его стихи, оставшиеся в рукописи. Все-таки надеялся, что дождется лучшего. Писал: «Я еще без поправок эту книгу издам!»

Увы, не случилось. Не была издана при его жизни такая книга — «без поправок». А кто знает, доживи он до поры, когда открылась дорога в печать «самым сильным и бравым» его стихам, может быть, справился бы с депрессией, которая отняла у него почти десять последних лет жизни.

Поэзия Слуцкого вобрал в себя множество его глубоких проницательных размышлений о жизни, о выпавшей на его долю войне, о людях, об истории, о творчестве. Она явление цельное, отразившее то время и поднявшееся над ним, утверждая непреходящие ценности справедливости и человечности.

Есть у Слуцкого стихотворение, в котором он замечает, что «в двадцатом веке дневники не пишутся и ни строки потомкам не оставят», — страх и смятение, рожденные его катастрофами и жестокостью, не дают это делать. Дневники заменяла поэзия, потому что «за стихотворною строкой» «как за броней цельностальною» все-таки — пусть и не всегда — удавалось скрыться от недреманного ока охранных дел мастеров.

Лишь по прошествию веков

из скомканных черновиков,

из спутанных метафор

все извлекут, что ни таят:

и жизнь, и смерть,

и мед, и яд,

а также соль и сахар.

И, быть может, одним из самых верных свидетельств о «двадцатом страшном веке», так мало оставившем откровенных дневников и достоверных мемуаров о разоренных им жизнях и несломленных душах будет потомкам нашим служить поэзия Слуцкого. А свобода, правда и добро, которые он, несмотря ни на что, отстаивал, надо думать, не упадут в цене и в XXI веке.

Известный французский поэт Реми де Гурмон писал: «Крупный писатель всегда находится в становлении, даже после смерти — возможно даже более всего после смерти. С ним никогда не бывает все ясно, и судьба его развивается от поколения к поколению».

В таком становлении находится и поэзия Бориса Слуцкого. Звезда его только сейчас начала по-настоящему восходить, она стремительно движется на поэтическом небосклоне вверх и светит все ярче и ярче — это бросается в глаза…

Пядь отвоеванной землиО прозе Григория Бакланова

Есть у Григория Бакланова небольшое, всего в несколько страниц, произведение — «Как я потерял первенство». То ли новелла, то ли зарисовка, — видимо, и автор затруднялся в определении жанра, поставив при первой публикации подзаголовок: «Невыдуманный рассказ». И в самом деле — это случай из его собственной жизни, о себе он рассказывает. Именно с него мне бы хотелось начать эти заметки, отыскать в биографии писателя жизненные истоки его книг.

«Невыдуманный рассказ» был написан к двадцатилетию Победы: автор, которому тогда пошел уже пятый десяток, со снисходительной, насмешливой отрешенностью от себя самого, наивного, нескладного, худющего, восемнадцатилетнего, вспоминает, как первой военной зимой в эвакуации в уральском городке он пробился к командиру формировавшегося гаубичного полка с просьбой зачислить его в часть, взять на фронт. С юмором он рассказывает о том, какое «жалкое зрелище» являл собою в ту пору: «Даже после того, когда мне уже выдали обмундирование и я в шинели, затянутый ремнем, в солдатских кирзовых сапогах шел по улице, оглядываясь на себя в стекла магазинов, пожилая женщина остановилась и, глядя на меня, вдруг заплакала: „Господи, и таких уже берут…“»

Этот короткий мемуарный очерк вообще выдержан в юмористическом тоне — многое здесь смешно: и то, что, оказавшись в артиллерии (две предыдущие попытки попасть в действующую армию — в авиацию и пехоту — окончились крахом), герой сразу же стал считать, что именно этот род войск «единственно в полной мере достоин человека», что полк его «самый лучший», лишь по непонятным причинам не получивший звания гвардейского; и то, что у него возникло чувство ревности, когда в их полку появился солдат моложе его и он утратил неясно чем его тешившее первенство.

Но пусть юмор не заслонит читателю серьезного, того, что проливает свет на главное в жизни и творчестве Г. Бакланова, что в глубинных истоках определило и его судьбу и пафос его книг. Кое-что выглядит — особенно сейчас, из дали годов, — мальчишески нелепым, но мысли были взрослыми и решения тоже; и этот, как тогда говорили в армии, рядовой необученный в свои восемнадцать лет хорошо понимал, куда и зачем идет, во имя чего стремится на фронт, а оттого, что был он моложе многих других, спрос с него был не меньший, и часто было ему, наверное, много труднее, чем тем, кто постарше и покрепче. Да и мысли были взрослыми, и чувство ответственности было не по летам зрелым.

Недавно в интервью, вспоминая войну, своих ровесников, своих братьев, сложивших голову на фронте, Г. Бакланов говорил: «…Это было поколение достойное, гордое, с острым чувством долга. Не тем чувством долга, которое, как правильно отмечал Лев Толстой, особенно развито в людях ограниченных, а тем, которое в роковые моменты истории движет честными людьми, готовыми пожертвовать собой во имя спасения Родины. Когда разразилась война, поколение это в большинстве своем шло на фронт добровольцами, не дожидаясь призыва, считая, что главное дело нашей жизни — победить фашизм, отстоять Родину. И почти все оно осталось на полях битв».

Это поколение сегодня представлено в нашей литературе целой плеядой хорошо известных читателю имен. Все они, юноши Великой Отечественной — Василь Быков и Владимир Богомолов, Алесь Адамович и Анатолий Ананьев, Виктор Астафьев и Виктор Курочкин, Дмитрий Гусаров и Константин Воробьев, — были тогда в армии самыми молодыми, но отвечать им приходилось не только за себя, а часто и за других без какой-либо скидки на возраст. Попавшие на фронт прямо со школьной скамьи, они, как хорошо сказал однажды Александр Твардовский, «выше лейтенантов не поднимались и дальше командира полка не ходили» и «видели пот и кровь войны на своей гимнастерке». И этим будет многое продиктовано в тех книгах о войне, которые напишут они потом — лет через десять — пятнадцать после ее конца, — а тогда никто из них не помышлял о занятиях литературой: все было отдано войне, тяжкой солдатской службе. «Вполне понятно, — писал Г. Бакланов, — что мы шли тогда на фронт не материал для будущих книг собирать, а защищать Родину. Шли солдатами, на фронте становились офицерами. Излишне говорить о том, как быстро мужают на войне: год за три — это еще минимальная мера».

Вот те университеты, где будущий писатель прошел школу жизни, самую фундаментальную из всех возможных.

После этого остается о его жизненном пути сказать немногое — и самых кратких биографических сведений достаточно. Родился Григорий Бакланов в 1923 году в Воронеже, там окончил школу и, как один из его героев, в первый раз уезжал из дому в пионерский лагерь, во второй раз — на фронт. Начал войну рядовым на Северо-Западном фронте, потом окончил артиллерийское училище — конечно, это был ускоренный выпуск, — и уже офицером, командуя взводом управления, сражался на Юго-Западном (впоследствии он стал Третьим Украинским) фронте — на Украине, в Молдавии, Румынии, Венгрии, Австрии. И знает передний край войны самым основательным образом: товарищей хоронил, был ранен и контужен, недоедал, недосыпал, мерз, тащил по непролазной весенней и осенней грязи пушки на руках, а сколько перекопал в жару и мороз твердой, как камень, земли, сколько прошагал, прополз, сколько водных преград форсировал, и так уж случалось, что большей частью на подручных средствах… Отсюда бесчисленные поразительно точные подробности и поведения человека в бою, под огнем, и сурового фронтового быта, которые отличают прозу Г. Бакланова.

Первый рассказ написал Г. Бакланов после войны, ожидая демобилизации, и был принят в Литературный институт имени Горького. Пережитое толкнуло в литературу. Есть некая загадка в том, что поколение, которое понесло на войне такие тяжелые потери — по статистике, из каждых ста ушедших на фронт юношей в живых осталось лишь трое, — дало нашей литературе большой отряд ярко одаренных художников. Наивно предполагать, что пули и осколки почему-то щадили талантливых, наделенных художественным даром. Причина, видимо, в другом: война была ни с чем несравнимым потрясением, пробудившим у людей способности, которых они в себе и не подозревали и которые в других обстоятельствах, быть может, так и остались бы под спудом, не были бы реализованы, — за перо заставляло браться страстное желание рассказать о выпавших на их долю великих испытаниях, которые они выдержали достойно…