Живым не верится, что живы... — страница 71 из 84

Дударев никак не может взять в толк, зачем Жанна разыскивала его? Наверное, «спросить ответа за Волкова, за его судьбу» думает он, кажется, кроме него, уже никого не осталось из тех, кто был вместе с Волковым на фронте, кто причастен к той давней, вдруг ожившей и не дающей и нынче покоя истории, «значит с меня весь спрос». Это хорошо, что он так судит себя двадцатилетнего. Но цели Жанны он не понял, в своей догадке ошибся: она не собиралась предъявлять ему счет, она вершила другой суд — над собой. Она не пришла на помощь к Волкову, когда ему так нужна была поддержка, человеческое участие. В этом не было ее прямой вины, она не знала толком ни где он, ни что с ним. И все-таки простить себе этого она не может. Не знала, но и не старалась узнать — слишком была занята собой. Пробудившаяся совесть жгла ее (кстати, это тоже след Волкова — его духовное влияние): в глазах Волкова она могла выглядеть предательницей, и она судила себя за равнодушие, обернувшееся предательством. А однополчан Волкова она разыскивала, чтобы им, как самой высокой нравственной инстанции в этом деле, сказать, что виновата и осознает свою вину, вот какого суда требовала ее совесть. А иначе, как смотреть в глаза людям, как жить дальше. И если Дударев еще не до конца понял это, то поймет, непременно поймет, как важен суд совести. Неожиданное путешествие в молодость, открывшее ему глаза и на себя самого, и на обстоятельства, которые преподносило время, многое перевернуло в его представлениях.

Занявшись памятью о войне как нравственной проблемой, Гранин не мог не обратиться к самой тяжелой и сложной проблеме — мы и немцы. Между нами была жестокая война — они явились к нам как захватчики: кровопролитные бои, миллионы жертв, разрушенные города и сожженные деревни, блокада Ленинграда, родного города Гранина, из которого он ушел в ополчение, обреченные немцами на смерть от голода жители этого города. Кровь и трагедии были между нами. Потом мы разгромили гитлеровскую армию, пришли в Германию, в Берлин. Вот что лежало между нами — раскаленная свинцом войны добела память, плохо, с великим трудом остывавшая, с большим трудом поддававшаяся здравому смыслу, лучше, точнее сказать, человечному анализу и осмыслению. Как жить с этой памятью о горе и крови, на какой основе строить отношения? Что хранить как урок, а что преодолеть, отбросить? Вот круг проблем, к которым Гранин одним из первых, если не первый в нашей литературе обратился в «Прекрасной Уте». Здесь к чему ни прикоснись, все болит, все кровоточит — это даже не шрамы, а еще не закрывшиеся раны.

Рассказчик (он был в Германии в войну и нынче, в мирное время, там уже не в первый раз) думает о том, что сказали бы сейчас о нем его однополчане-танкисты: «Зачем я один, ночью, посреди Германии стою безоружный, вроде бы свободный, не в плену? Я в Германии и не на танке? Что скажут в полку? Что скажут мои ребята, мой экипаж? Если бы они увидели меня сейчас, они бы меня заподозрили и стали бы допрашивать. А как бы я мог объяснить им? Почему я не стреляю? Чего я тут ищу?»

Но не только им, товарищам фронтовой поры, ему трудно это объяснить, он и сам с великим трудом ищет ответ на мучающие его вопросы и не всегда их находит. Рассматривая замок, построенный в 1326 году, переживший многие войны и многие поколения, он все-таки с «военной» снисходительностью вспоминает, как дырявятся даже такие, вроде бы на века сделанные стены от стопятидесятимиллиметровых снарядов. Его потрясла в наубергском соборе скульптура «Прекрасная Ута»: «Я стоял в холодном соборе, замирал от восторга, чувствуя себя счастливым и ничтожным перед этой красотой…» Но даже тут его настигает военная память: «Сердце мое сжималось от страха, я боялся, что кто-нибудь из моих ребят или я сам бабахнем по этому собору, и Ута разлетится в пыль. Потому что тогда, в сорок четвертом, никакая Ута на меня бы не подействовала. Я видел, как они разрушали пушкинские дворцы, обстреливали Эрмитаж». Вот мирная, почти идиллическая сцена, которую он наблюдает в маленьком, почти игрушечном, вылизанном до туристического блеска немецком городке Лойтенберге. Кузнец подковывал лошадь. Возчик ждал, когда он кончит работу. Из булочной вышел мальчик с корзиной рогаликов и остановился, чтобы посмотреть на работу кузнеца. Все они обменялись дружелюбными репликами. А это комментарий рассказчика: «Я вдруг подумал — а чем занимались этот кузнец и этот возчик во время войны? Я ничего не мог поделать с собой — всякий раз, встречаясь с немцем старшего возраста, я мысленно спрашивал: а что он делал тогда, в те годы?.. Яд этих вопросов отравлял меня». Эти вопросы сегодня ему кажутся ядовитыми, но они не могли не возникнуть, не из воздуха были взяты. Их диктовала память о войне.

Его интересуют немцы, прежде всего те, кто участвовал в войне: что они думают о ней нынче, как относятся к нам. Разговаривая с немецким летчиком, бомбившим Ленинград, он словно бы ощущает в своем кармане пистолет: наверное, надо его застрелить — это оживает его память о войне. Но он разговаривает с бывшим летчиком, выясняет у него некоторые подробности, в том числе его, летчика, жизни и начинает понимать, что этот человек, послушный в прошлом солдат, изменился, многое понял, пересмотрел. Но ведь параллельно и в нем самом, в нас (стоит здесь обратить внимание на то, как у Гранина, когда речь заходит о войне, единственное число — «я» естественно, без специальных оговорок сменяется множественным «мы») шел тот же очень непростой процесс, он старается разобраться в том, «как менялись мы и наши чувства. Наше чувство к Родине наше понимание ответственности за судьбу мира, как менялось наше отношение к немцам. Ведь оно было разным в первый месяц, потом осенью, потом зимой сорок первого и другим после Сталинграда и другим после Курска. И когда мы вошли в Германию» (об этом разговор впереди — в связи с последней повестью Гранина о войне «По ту сторону»).

Сопоставление двух этих опытов, двух памятей — немецкой и нашей — очень трудная и, похоже, не решаемая простыми однозначными определениями задача: «Вряд ли мы сумеем до конца преодолеть то, что стоит между нами, пишет Гранин. — Так это останется при нас, с тем мы, наверное, и уйдем из жизни».

И все-таки стремиться к этому надо. Весь вопрос в том, как разбирать оставшиеся после войны исторические и духовные руины, рожденные взаимной ненавистью: нашей, потому что они на нас напали, их, потому что мы их одолели.

Этот период истории у нас и у немцев оказался общим — свела в смертельной схватке два государства, два народа, долгая, невиданно жестокая война, превратившая города в руины, села — в пепелища, выкосившая миллионы людей — и солдат, и мирных жителей, В этой общей истории уже несколько десятилетий стараются разобраться и русские, и немецкие писатели — для них и для их читателей это все еще рана. Кстати, именно поэтому такой интерес у русских читателей вызывали книги о войне Генриха Белля, Гюнтера Грасса, хотя это разные по авторской позиции произведения.

Чтобы не вдаваться в подробный анализ, обозначу эти позиции вполне представительными цитатами из написанного ими.

В своем последнем произведении, в сущности завещании, «Письме моим сыновьям» Генрих Белль писал: «У меня нет никакого основания жаловаться на Советский Союз. То обстоятельство, что я там несколько раз болел, был там ранен, заложено в „природе вещей“, которая в данном случае зовется войной, и я всегда понимал: нас туда не приглашали… Вы всегда сможете различать немцев по тому, как они называют 8 мая: днем поражения или днем освобождения. Мы ждали наших „врагов“ как освободителей. Один из выживших из ума генерал-фельдмаршалов потом это назвал не „поражением“, а „утраченными победами“».

Иная позиция у Гюнтера Грасса. В «Траектории краба» — книге, написанной одновременно с повестью Гранина «По ту сторону», он, отбросив «освобождение», занялся истолкованием «поражения» и стал искать скелетов в чужом, нашем шкафу, выдавая созданную картину за объективное расследование. Послушаем, что он говорит: «Поразительно, как поздно и со все еще продолжающимся оттягиванием вспоминают о страданиях немцев во время войны. Последствия войны, проводившейся преступно и без зазрения совести, то есть разрушение немецких городов, смерть сотен тысяч гражданских лиц от ковровых бомбардировок и изгнание с родины 12 миллионов немцев из восточных земель — все это было темой на дальнем плане. Даже послевоенная литература лишь в малой степени сохранила в памяти множество погибших при ночных бомбардировках. Одно бесчестие вытеснило собой другое. Достойным укоризны стало сравнивать одно с другим не говоря уже о поисках виновных».

Что говорить, немцам действительно пришлось хлебнуть лиха во время войны, особенно когда она докатилась до Германии. Но почему об этом Грасс говорит так, словно война длилась всего несколько месяцев сорок пятого года и лишь на территории Германии, а не разоряла и выжигала в течение нескольких лет почти всю Восточную Европу. И разве не немецкая авиация крушила Англию и сожгла Сталинград? И разве не немецкая армия обрекла сотни тысяч ленинградцев на голодную смерть? И разве тысячи и тысячи «остарбейтеров» не отправляли силой в Германию? Таких напрашивающихся вопросов можно задать множество. И на весах истории, как ни старайся, в этом вопросе равенства не установишь, даже если без особой укоризны относиться к тщетным попыткам нечто подобное сделать. И о каких «поисках виновных» идет речь? Главные виновники помрачения, развязанного военного разбоя, в том числе и те, кто тосковал и тоскует по «утраченным победам» (тогда бы, считают они, немцы в третьем рейхе благоденствовали вечно и осчастливливали покоренные народы, дисциплинированно трудящиеся для их блага), хорошо известны. Что здесь выяснять?

«Вечно вчерашние», как называют их в Германии (хорошо бы нам заимствовать это точное определение для характеристики собственных «твердокаменных»!), стремятся представить войну как цепь преступлений, ставящих противников на одну доску, уравнивающих их — все, мол, одного поля ягоды, одним миром мазаны, злодеяния нацистского режима сильно преувеличены, нечего во всех грехах винить только немцев, у них тоже есть свой большой счет к союзникам и прежде всего к Красной Армии.